Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я мог бы поклясться, что она лежала у меня в кармане в то утро в конце октября, когда я пришел на причал железнодорожной компании, после того как всю ночь шатался по улицам терпимости и уснул на крыльце своего дома (прямо на досках, а не в гамаке, чтобы не разбудить Элоису скрипом балок). Ночь выдалась, признаюсь, нелегкая: самые горькие дни после смерти Шарлотты миновали, или я думал, что миновали, и казалось, для нас с дочерью вот-вот станет возможна более или менее нормальная жизнь и нормальный траур, но, придя домой, в «Кристоф Коломб», после наступления темноты, я услышал, как кто-то напевает чересчур знакомую песню, ту, что напевала Шарлотта в самые радостные свои дни (когда она не жалела, что решила остаться в Панаме). Это была детская песенка, и я не знал ее слов, потому что сама Шарлотта их не помнила, а мелодия всегда казалась мне слишком грустной для колыбельной, предназначенной озорному ребенку. Я пошел на звук, оказался перед комнатой Элоисы и нос к носу столкнулся с кошмаром: моя жена восстала из мертвых и вернулась, красивая как никогда. Какую-то долю секунды я не мог разглядеть черты Элоисы под макияжем, юное тело Элоисы под длинным африканским платьем, волосы Элоисы под зеленым африканским платком – Элоиса нарядилась в одежду покойной матери. Я даже не могу представить, как удивилась моя девочка, когда я подскочил к ней (возможно, ей показалось, что я хочу ее обнять) и влепил пощечину – не слишком сильную, но ее хватило, чтобы один конец платка выбился и повис над правым плечом, словно непокорная прядь.
Жара усиливалась, соленый ветер толкал меня в грудь, а я ждал, когда причалит первый американский пароход. Это оказался «Юкатан», прибывший из Нью-Йорка. Я стоял там, раскаивался в своем поведении с Элоисой, думал против воли о Шарлотте, дышал теплым воздухом, пока грузчики спускали на берег тюки иностранных газет, и тут по трапу сошел доктор Мануэль Амадор. Лучше бы я его не видел, лучше бы не обратил на него внимания, а обратив, оказался бы неспособен сделать вывод, который сделал.
Теперь мне предстоит рассказать нечто болезненное. Кто осудит меня, если я отвернусь и захочу отдалить страдания? Да, я знаю, я должен следовать хронологическому порядку событий, но ничто не запрещает мне перескочить в ближайшее будущее… Не прошло и недели после случайной встречи с Мануэлем Амадором (роковой недели), а я уже направлялся в Лондон. Ничто не запрещает мне, повторюсь, скрыть самые неприглядные дни на моей памяти или хотя бы отложить рассказ о них. Разве есть договор, обязывающий меня откровенничать? Ведь любой человек имеет право не свидетельствовать против себя. В конце концов, я уже не раз утаивал эти неприятные факты или притворялся, будто позабыл их. Я упомянул здесь, как приехал в Лондон и познакомился с Сантьяго Пересом Трианой. Так вот, история, которую я рассказал на страницах этой книги, – это история, которую услышал Перес Триана ноябрьским вечером 1903 года. История для Переса Трианы доходит до этого момента. Здесь она прерывается, завершается. Ничто не обязывало меня открыть ему остальное, полная откровенность не сулила никакой пользы. История, рассказанная Пересу Триане, заканчивается на этой строчке, этим словом.
Сантьяго Перес Триана слушал мою урезанную историю в течение обеда, долгих послеобеденных посиделок и почти четырехчасовой прогулки от Риджентс-парка до Иглы Клеопатры, с заходом в Сент-Джонс-Вуд, а также Гайд-парк – полюбопытствовать, как это люди отваживаются кататься на коньках по Серпантину. Моя история так заинтересовала Переса Триану, что под конец вечера он, аргументируя тем, что все мы – братья, что добровольные эмигранты и вынужденные изгнанники принадлежат к одному виду, предложил мне поселиться у него на сколько угодно: я мог бы работать его секретарем, пока встаю на ноги в Лондоне; правда, о моих будущих обязанностях он благоразумно умолчал. Потом он проводил меня до Trenton’s, где заплатил за ту ночь, что я уже провел там, и за наступавшую.
– Отдохните хорошенько, – сказал он, – и приведите ваши вещи в порядок, а я пока приведу свои. К несчастью, ни мой дом, ни моя супруга не готовы принять гостя так внезапно. Я дам распоряжение, чтобы кто-нибудь приехал за вашим багажом. Это будет ближе к полудню. А вас, дорогой друг, жду к пяти часам вечера. К тому времени я уже все налажу, и вы войдете под сень моего очага так, будто там и выросли.
Что происходило до пяти часов следующего дня – неважно. До пяти часов следующего дня мира не существовало. Возвращение в отель в ночном тумане. Эмоциональное истощение: одиннадцать часов сна. Медленное пробуждение. Запоздалый легкий обед. Выход, автобус, Бейкер-стрит, парк, в котором вот-вот зажгут газовые фонари. Мужчина и женщина бредут, взявшись под руки. Пошел мелкий дождик.
В пять часов вечера я стоял перед домом № 45 по Авеню-роуд. Мне открыла экономка; она не заговорила со мной, и я не понял, колумбийка ли она. Мой гостеприимный хозяин спустился только через полчаса. Воображаю, что он тогда увидел: мужчина, чуть младше него, но отделенный несколькими уровнями иерархии (он – классический экземпляр колумбийского правящего класса, я – пария), сидел в его кресле для чтения, положив на колени круглую шляпу и держа в руках его книгу «От Боготы до Атлантики». Перес Триана увидел, что я читаю без очков, и сказал, что завидует. Одет я был… Во что же я был одет? Помнится, во что-то для более молодых, чем я, людей: рубашку с низким воротничком, сапоги, начищенные так сильно, что уличные фонари рисовали на их коже серебристую линию, преувеличенно пышный галстук. В ту пору я отпустил бороду, которая получилась редкой и довольно светлой,