Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось, что зимой Анфилогов не промахнулся. Бочка бензина обнаружилась буквально в сотне метров от прошлогоднего лагеря, крепко застрявшая между пятнистыми от талой испарины гранитными стенками. Бочку расшатали и прикатили к палатке, наматывая на нее лохмотья прогретой, кишащей членистыми существами почвы, под которой оставалось много мокрого крепкого льда. Ручей, разрыхливший доломит, еще рычал, вода его бурлила, точно ее выливали из кипящего чайника; прошлогодние следы экспедиции выделялись на старой мочальной траве, как выделяются на обоях прямоугольники снятых картин. Только здесь наконец-то костер разгорелся, растрещался; обрадованный Колян вздул едучий, мусорный огонь до самого неба, так что жаром сдувало шапки. Горячая пища была лишена какого бы то ни было вкуса: хитники вбирали только тепло, запекшимися губами дергая жидкость и набивая желудки распаренным хлебом. Они не в силах были отойти от прогоревшего костра, от пышущей горы углей, в которых под пенкой нежного пепла шелестел, позванивал, переливался жар; им казалось, будто перед ними величайшее сокровище, за которым они и двигались через мокрые буреломы и постную каменную кашу бесконечных отмелей.
Колян во время устройства лагеря нарвал малорослых, покрытых мышиной шерсткой колокольцев сон-травы: теперь, полулежа на спальнике, он разбирал и нюхал привядшие растеньица, погрузившись в молчание, какого прежде не выдерживал ни единого часа. Уже в который раз Анфилогов отметил, что его оруженосец сильно переменился. Почему-то эта перемена вызывала у профессора дурные предчувствия. Прошлой осенью, с болью сбыв невероятные рубины самому тихому и скрытному изо всех витающих агентов (блеклому поляку с носом-костью, с очень странной, слоистой, двоящейся тенью, в которой всегда темнела плотная маленькая сердцевина), профессор почему-то выдал Коляну несправедливо малую долю. Прежде Колян неизменно радовался получению денег: любых, хоть рубля, не осознавая, много это или мало, в прибыли он оказался или же в убытке, – чем и сделался ценен для хорошо считающего Анфилогова. На этот раз оруженосец, словно догадавшись об обиде, даже не заглянул в нутро лакированного конверта. Обделив Коляна, профессор, разумеется, не преследовал выгоды – скорее испытывал отвращение к избытку, оставшемуся у него в кармане. Просто Колян сделался каким-то лишним: необходимым для новой экспедиции, но при этом раздражительно неуместным в жизни профессора. После того как прошлым летом Анфилогов довел невменяемого напарника по лоснящимся осыпям и полным желчи холодным болотцам до жилой деревни, после того как довез его, скулившего на верхней полке, до вокзала и до его домишка на окраине, где путешественника встречала девяностолетняя бабка, похожая в своих платках на забинтованный палец, и мутная, как бабкин взгляд, бутылка самогона, – после этих унизительных действий любое присутствие Коляна стало для профессора таким же обременительным, каким оно было в холодном вагоне и в мокром лесу. В глазах Анфилогова он сделался как будто мертвый, давать ему деньги было теперь все равно, что выбрасывать их на помойку. Колян, разумеется, это почувствовал. Самое странное, что он, похоже, с этим согласился.
Он теперь практически не показывался без дела, а если ему и случалось, как прежде, засиживаться у профессора, то он уже не лез с разговорами про цены на автомашины или недавно прочитанную книжку, а тихо замирал, погрузившись в себя, как в реку, по самую макушку, на которой при свете сильной анфилоговской лампы светился прозрачный встопорщенный клок. В перерыве между двумя экспедициями Колян объездил всю свою баснословную родню, состоящую главным образом из женщин, разбросанных по каким-то жутким, нечеловечески глухим городкам и поселкам, так что добираться из пункта в пункт приходилось с невероятными железнодорожными и автобусными затруднениями, чуть ли не через Москву. Всякий раз Колян возвращался от сестер и теток присмиревший, опрощенный; из Соликамска, куда он мечтал однажды прикатить на иномарке, он вернулся почему-то без усишек, с голым розовым местом под носом, похожим на пластырь. Где-то во время этих извилистых странствий Колян покрестился. Теперь он иногда осенял себя стыдливым знамением, словно запахивал одежду на женскую сторону; в растворе рубахи у него темнела, то и дело прилипая, сырая серебряная цепочка с таким же темным прилипающим крестом.
Анфилогов с возрастающей досадой наблюдал, как его напарник тихо, планомерно, ни у кого не спрашивая разрешения, опустив глаза, готовится к смерти. Тащить такого с собой в экспедицию было и глупо, и просто опасно. Колян как будто предвидел некое роковое стечение обстоятельств, мысленно обустраивался в нем, тем самым его узаконивая, приглашая осуществиться. Вероятность того, что обстоятельства зацепят и профессора, была практически стопроцентной. Одновременно Анфилогов ничего не мог поделать против таких настроений Коляна, которые, возможно, сам и спровоцировал, и не мог заменить его другим напарником, потому что в этом случае нельзя было поручиться за сохранность тайны месторождения. Да и как-то не оказалось никого пригодного среди тщательно разрозненных, существующих строго по отдельности партнеров профессора; мысленно перелистывая этот живой каталог, Анфилогов испытывал разочарование столь острое, что уже не понимал, отчего отвел для каждого особую страницу, тогда как таких полусмышленых и полуоборотистых существуют десятки и сотни. Получалось, что собранная профессором за жизнь коллекция людей не содержала ни одного уникального или сколько-нибудь ценного образца. В своем геммологическом собирательстве Анфилогов был не в пример счастливее, чем в человеческом; по сравнению с его минеральными сокровищами (куда наконец прибавилась «железная роза» – трагически расщепленный, шелушащийся, похожий на сухую язву кристалл гематита, единственный соприродный Анфилогову каменный цветок) его собрание людей было безграмотной и наивной коллекцией школьника – кучей плохо зашлифованных банальных булыжников и крашеных стекляшек. Оттого, что ни один кандидат не был лучше другого, все они стирались, становились на одно лицо – бесконечно чуждое, совершенно Анфилогову неинтересное. Получалось, что они с Коляном – навязчивым в самой попытке занимать как можно меньше места в жизни профессора – единственно родные друг другу существа.
Анфилогов, в ряду других вариантов, продумывал возможность отправиться на север одному. Но просветленный Колян относился к предстоящей экспедиции с таким паломническим трепетом, что отказать ему в походе было невозможно. Он, между прочим, сумел уязвить Анфилогова, все время помнившего про злополучный конверт. Вместо того чтобы потратить скудную долю на стоматолога-протезиста (как ему настойчиво, с фальшивой бодростью, советовал профессор), Колян до копейки вложился в оборудование: купил движок с насосом, чтобы откачивать грунтовую воду из корундовых шурфов. Мера, разумеется, была не лишней; профессор и сам подумывал о чем-то подобном. Правда, было непонятно, отчего Коляну эта надобность показалась столь настоятельной: в прошлый раз отлично обошлись веревкой и ведром. Так или иначе, Колян остался со своими стальными протезами, вставленными в армии. Собственно, по логике Коляна новые зубы были ему ни к чему; Анфилогов пытался и не мог отделаться от видения черепа, улыбающегося железной улыбкой, несколько проржавевшей.
Этот череп приснился ему в первую ночь на корундовой жиле, уходящей, как уходит исколотая вена, в страшную тесноту коренного гранита. Череп был сухой и словно бы картонный, он висел в багряной, как знамя, прожаренной солнцем палатке на манер осиного гнезда. Во рту у Анфилогова было жарко, как в бане, он понимал, что все еще простужен. Толстым языком потрогав собственные зубы, Анфилогов убедился, что они совершенно безболезненно вываливаются из гнезд, поодиночке и попарно, и нет ни одного, который бы держался крепко. С полным ртом пузыристой слюны и брякающих в ней тухловатых костяшек Анфилогов вылез на жесткое солнце, сразу стянувшее ему лицо горячей паутиной, выплюнул себе под ноги мокрый сгусток и улыбнулся солоноватыми младенческими челюстями.