Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Согласно прогнозам Зои, я могла бы поселиться в этом доме на правах слушательницы сказок его хозяина и даже внести в него кой-какую свою лепту, например, коробку с нитками и иголками. Но что я буду делать, когда ему наскучит рассказывать мне свои истории и дом снова растает в воздухе, как многочисленные корабли Синдбада, описанные Шехерезадой?.. Куда я перемещусь, став очередным персонажем повествования Викентия Петровича, адресованного новой слушательнице… может, тоже превращусь в облачко пара над чашкой бульона?
Викентий Петрович запустил руку в карман пиджака и извлек на свет Божий небольшой стеклянный флакон, оплетенный тонкой золотой паутинкой. Поставил его на стол и со значением взглянул на меня. Необычная, избыточная архаика формы флакона не оставляла сомнений, что эта вещица явилась из глубины времен, когда не было многого из того, что нас окружало. Как не было и нас самих. Этот флакон, покрытый крохотными царапинами от долгого употребления, казался ритуальным сосудом, одной из тех склянок, в каких первые парфюмеры или алхимики, а может быть, и те и другие вместе, хранили свои снадобья. Именно таким я его себе и представляла. Наконец-то я его увидела. Со слов Викентия Петровича я давно уже знала об этом флаконе, хотя, признаться, слабо верила в его существование. Как и в достоверность всей этой истории, казавшейся мне слишком красочной и литературной, — истории гомеопатического бунта Викентия Петровича против суда неправедного и деспотии всех времен. Бунта художника против инквизиции…
Отвинтив крышку флакона, Викентий Петрович капнул из него себе в бокал, потом протянул руку с флаконом к моему.
«Хотите попробовать? Имейте в виду — вы первая, кому я это предлагаю. Вы знаете, что там внутри…»
Я храбро кивнула — да, знаю, и Викентий Петрович капнул в мой бокал с шампанским раз и другой какой-то мутной серой жидкости, на глазах смешавшейся с вином под действием поднимающихся со стеклянных стенок пузырьков углекислоты.
«Давайте выпьем за искусство…» — приподнятым тоном предложил Викентий Петрович, и я подняла свой бокал.
Чокнувшись, мы выпили. Никакого особенного привкуса или запаха я не почувствовала. Шампанское осталось шампанским. Но осталась ли я, отпив его, прежней?
«Не могли бы вы пропеть мне куплет какой-нибудь песенки из времен вашей юности?..» — попросил вдруг меня Викентий Петрович.
Чуть помедлив, я пропела:
«Прозрачное небо над нами… И чайки летят над волнами… Кричат, что будем вместе мы всегда, точно небо и вода…»
«Прекрасно, — сказал он. — Спасибо. — И безошибочно назвал год моего рождения. — Конечно, нас разделяет целое море музыки, — продолжал он. — Вам ни за что не угадать, какие романсы были популярны в пору моей юности. Они были благородны и наивны. Но механизм мелодической наивности продолжал раскручиваться дальше, мелодии начали вращаться вокруг двух-трех нот, вовлекая поколение за поколением в воронку вариативной пустоты. Что касается того поколения, к которому принадлежите вы, ничем не могу вас порадовать — по моим наблюдениям, оно истощено по всем природным параметрам. Вряд ли удастся создать что-то настоящее. Я имею в виду вас всех», — точно радуясь высказанному диагнозу, с улыбкой заключил он.
«Кажется, вы сказали, что художник должен есть сырое?»
«Жрать, — с пафосом поправил меня Викентий Петрович, — я сказал: жрать».
«Жрать так жрать, — согласилась я. — Только откуда ваше поколение брало это самое сырое?.. Вы, извините, тоже жрали то, что было тысячу раз пропеченным и проваренным. Бульон, быть может, получался довольно крепким, как алкогольный напиток, но все равно это была бурда, приготовленная чужими руками. Она, конечно, со временем поменяла свой цвет и запах, но на вкус оставалась все той же бурдой, которую все хлебали. И сетовали лишь на недостаток соли. Или там лаврушки…» — с обидой не за себя — за поколение сказала я, чувствуя, что вино мне все-таки ударило в голову. Или это виноват флакон Викентия Петровича с его зельем?
Он поморщился.
«Ну конечно, вы намекаете на коллективное прозрение пятьдесят шестого года, когда Никита Сергеевич подложил под компас свой знаменитый доклад и стрелка прибора отклонилась в сторону, после чего Москву посетил любопытствующий француз Ив Монтан, а японскую песенку, которую вы мне пропели, затянули на нашенском языке… Тогда все изменили свои вкусы: гнилое сделалось свежим, вареное — сырым. Это только Дмитрий Кабалевский как не любил музыку Игоря Стравинского до двадцатого съезда, так и после ее не переваривал. Не воображайте, что вы пойдете другим путем. Ваши пути-дороги намечены на тех картах, которыми пользовались мы. Вы не сумеете уклониться от красного карандаша ни на полградуса. Что касается вас лично… Даже не знаю, как вам сказать. Надеюсь, вы заметили и оценили, что я ни разу не спросил вас о вашей диссертации… или что вы там пишете в свободное от учебы и любви время? Мне не хотелось бы никого пугать. Мне кажется, я хорошо успел узнать вас, и мне вас жаль. Вам будет очень трудно. Ваше будущее лежит у меня как на ладони…»
Он прищурился и подмигнул мне.
Он давал мне понять. Вот оно. Долго же он шел к этой минуте. Какое последует продолжение, я уже, конечно, знала. Не маленькая.
Я засмеялась, кивнула ему, выбралась из-за стола, покинула зал, подхватила свою куртку из рук гардеробщика и, одеваясь на ходу, выскочила на улицу…
Я шла по аллее Тверского бульвара. По этой прямой как стрела дороге, ведущей от Пушкина к Тимирязеву, от поэзии к реальному знанию. Только что выпал снег. Передо мною как на ладони лежало мое будущее. Ни птичьего следа, ни колючего разбега поземки, только снег, только свет впередсмотрящего солнца. Горизонталь пуста и ясна, но если поднять глаза, воздух наполнится тополиным пухом, осенней листвой, косяками улетающих стай и зазвучит так, как умеет звучать пространство, когда берешь в руки перо…
СНЯТО.
15
Поселившись на время в квартире уехавшей в Кисловодск тетки, я готовилась к сдаче кандминимума, поставив на проигрыватель пластинку с музыкой Гайдна…
Ветреная весна за окном металась между