Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знатные гости вошли в опустевший вагон, и поезд укатил в черную дыру туннеля. Люди продолжали кричать «ура!», не желая расходиться.
Тут кто-то положил руку на плечо Викентия Петровича, и он приготовился услышать вежливый голос: «А вы почему не кричите “ура”, товарищ?»
Он оглянулся и увидел перед собою Витольда Ивановича.
Немец крепко взял его за руку и потянул сквозь толпу к эскалатору.
На лестнице они неловко обнялись. Оба поседели, постарели. Как только они вышли на улицу, немец разрыдался, уткнувшись лицом Викентию Петровичу в плечо.
«Знаете, ведь Анастасия Владимировна, судя по всему, погибла…»
Викентий Петрович довел его до ближайшего скверика и усадил на скамейку.
«Не может быть! Год назад я видел ее в церкви на Ильинке!»
«Церковь разрушили, — махнул рукой Витольд Иванович, — но до этого взяли всех: ее духовника, иерея, диакона, алтарника, регента хора, кое-кого из мирян… Я ходил узнавать об Анастасии Владимировне, но мне сказали, что ее выслали без права переписки неизвестно куда. Посоветовали отправлять посылки в разные такие места — где ее примут, там, значит, и мучается Анастасия Владимировна. Но посылки возвращаются из всех почтовых ящиков. Боже мой, ее голос! Вы помните, Викентий Петрович?.. Я по ночам просыпаюсь, мне снится, что мы репетируем, только она открывает рот, а звука голоса не слышно… Зачем она сделала это, сама пошла на смерть, ведь ее приглашал Ковент-Гарденский оперный театр в Лондоне! Ее звали в Чикаго, Шаляпин хлопотал! С ней мечтали подписать контракт в Монте-Карло!.. Бруно Вальтер ждал ее приезда!.. Она могла уехать в любую страну мира и тем сохранить свой голос для вечности, ведь сейчас записывают всех подряд, а ее только пару раз записали на радио! Знали бы вы, как я умолял ее не уходить из театра! “Больше не могу петь для них…” — повторяла она. Я в ногах у нее валялся! Слушать не пожелала! “Машенька Максакова не хуже меня споет им Амнерис…” — вот что я услышал тогда от нее. Зимой ее забрали, ночью. В чем она ушла, один Господь знает. Ее ботики остались стоять под вешалкой, и пальто тоже осталось…»
Они помолчали.
«Знаете, — произнес Викентий Петрович, — у Анастасии Владимировны в пении была одна странная черта вроде глухой ноты, не знаю, замечали ли вы… Она отчетливо выпевала каждое слово и по-особенному окрашивала его, но одно слово произносила весьма, весьма бесчувственно, и это слово было…»
«…Счастье, — кивнул немец, и они снова порывисто обнялись. — Да, счастье, — повторил Витольд Иванович, — как же я мог этого не заметить?.. Последнее, что мы разучивали с нею вместе — она тогда еще надеялась, что ей после ухода из театра разрешат концертировать, — была каватина Имоджены из “Пиратов” Беллини “Во сне я видела его в крови…” Как она ее пела! Ах, как пела! А как любила ее публика!..»
Викентий Петрович, приблизив губы к уху немца, прошептал:
«Это тот, которого мы сейчас видели под землей, убил ее. А обожавшая Анастасию Владимировну публика кричала ему: “Ура!” У публики сегодня был праздник».
14
Он поджидал меня на Пушкинской площади.
Стоял спиной к дороге, по которой текла река автомобилей, уткнувшись нахмуренным взглядом в бегущую строку рекламы на крыше «Известий». Для него эти пригнанные друг к другу сообщения о землетрясении в Парагвае, новой военной операции палестинцев, разгоне неофашистской демонстрации в Бонне означали только одно — тотальное оскудение жизни, просвечивающей сквозь неоновую букву, то, что в какой-то момент механизм его адаптации к миру предметов и волшбе слов пришел в негодность. Еще немного — и штормовой волной новизны его прибьет к пустынному острову, к глухой норе холостяка, в которой он прозябает — то есть страдает бессонницей, не читает и не пишет книг, не смотрит новостных телепрограмм, не приглашает к себе гостей и сам давно ни к кому не ходит. Из перемен и состоит кружево жизни, такое тонкое на просвет. В прежние времена, когда события легко укладывались в его памяти, как пушкинские строки, так называемый прогресс, запечатленный, к примеру, в бегущей строке рекламы, не вызвал бы в нем ничего, кроме любопытства; теперь он чувствовал себя рядом с новой вещью так, как стареющий муж с молодой женой: он дряхлел, а мир обновлялся, наливался яростным соком жизни. Эта строка, бегущая как пламя по фитилю в вечереющем небе, наверное, напомнила ему буквы «ходячей рекламы» времен его детства, о которой он мне рассказывал (еще одна из его заготовок, оставшаяся нереализованной)…
…Это было шествие тихих пожилых людей в коричневых пальто, сюртуках и шинелях с мелкими пуговицами, нанятых на один вечер владельцем синематографа «Аквариум». Выплывая один за другим из петербургского тумана, эта цепочка пилигримов ордена св. Кирилла и Мефодия несла, как хоругви, нарисованные на квадратных полотнищах огромные буквы — по букве на человека. Она брела по гниющей от сырости торцовой мостовой мимо пролетавших ей навстречу черных пролеток с карбидными огнями, шарабанов с колесами на дутых шинах, красных с белой полосой трамваев, легковых автомобилей с подъемным верхом и опускающимися окнами, мотоциклов фирмы «Дукс» с пневматическими грушами для подачи сигнала, торчащих на каждом углу газетчиков с кожаными сумками через плечо, рассыльных в темно-малиновых фуражках, мороженщиков, селедочников, точильщиков, скупщиков старья, гимназистов, студентов, курсисток, гувернанток с детьми и модисток с огромными шляпными коробками… Шествие стариков под низким петербургским небом, обложенным тяжелыми тучами цвета солдатской шинели, побывавшей в окопах Ляодуна. Каждый строго придерживался своего места — места своей буквы в слове, а также фразе, чтобы люди, идущие и едущие навстречу им по Невскому, могли прочитать: «Сегодня все идите в электрический театр!». Они действовали в неразрывной связке, сознавая, что лишь крепкая связь составит из букв слово, а из слова сообщение, — если б хоть одна буква случайно поменялась местом с другой, смысл слова был бы нарушен, и это привело бы всю фразу к катастрофе. Лишь смерть могла внести в нее поправку. Она и делала это, когда навстречу ходячей рекламе попадалась похоронная колесница с