Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, что в итоге он окажется прав, ведь этим и должна была закончиться наша встреча. Однако сдаваться без отчаянного сопротивления все равно не намеревался. В играх, какие я веду на протяжении многих лет, подозрительно легкая победа над врагом почти всегда означает, что он отнюдь не повержен, а всего лишь подсовывает мне сыр, лежащий на взведенной мышеловке.
– Пытать тебя? – переспросил дознаватель. – Вот еще! А то я не знаю про твои обезболивающие импланты, с которыми ты можешь сам себя порезать на ломтики и глазом не моргнешь. Вон, гляди, какую я тебе мощную сыворотку вколол, а ты хоть бы хны! Даже испариной не покрылся, хотя меня этот коктейль за полминуты превратил бы в слюнявую тряпку… Нет, Барклай, истязать тебя физически – только зря время терять, а его у меня и так немного… Мы с тобой поступим иначе. Слышал, небось, историю про Герострата? Не про того мордоворота, что на Обочине дружинником служит, а про настоящего, древнегреческого? Не слышал? Ну так я ее тебе сейчас не только расскажу, но и разыграю. О, это будет весело, вот увидишь!.. Пойдем-ка со мной!
И Мангуст, ухватив меня за грудки, одним сильным рывком помог мне подняться на ноги. В моем нынешнем обличье я оказался на полголовы выше Хомякова и попробовал для проформы сопротивляться, набросившись на визитера. Но тот предвидел, что ерепенистая жертва может отмочить нечто подобное. И не успел я глазом моргнуть, как уже находился на мушке допотопного крупнокалиберного револьвера – любимого оружия не способного дружить с современной техникой Мангуста.
Выхваченный в ковбойском стиле револьвер уткнулся мне дулом прямо в расквашенный нос, и весь мой агрессивный настрой вмиг иссяк. От резкой боли я разразился бранью, а из глаз у меня хлынули слезы. Причем самые что ни на есть натуральные, а отнюдь не наигранные. Дабы владелец анестезирующих имплантов не утратил инстинкт самосохранения, они начинали действовать только при продолжительной боли или серьезных телесных повреждениях, так что моя реакция на подобное насилие была вполне нормальной. Закрыв лицо ладонями, я отшатнулся от мучителя, но он вновь подскочил ко мне, ухватил за ворот куртки и, уперев ствол револьвера в висок, прорычал в ухо:
– Не дергайся, гнида! Неужто все еще не врубился, что шутки кончились?
– Да пошел ты! – прошипел я в ответ. – Ты еще соску сосал и в памперсы мочился, когда мне впервые пушку к башке приставили! И тогда я не раскололся, а теперь и подавно! Я довольно пожил на белом свете и многое повидал, чтобы такая мразь, как ты, могла запугать меня смертью!
– Ну это мы еще поглядим! – проронил Мангуст и, не опуская оружия, поволок меня через зал. – А что скажешь насчет экскурсии по твоим культурным закромам? Давненько я не бывал в музеях, а у тебя, если Пистон не соврал, под домом целый маленький Эрмитаж запрятан, ведь так?
– На кой тебе сдались мои картины? – спросил я, увлекаемый за шиворот к ведущей в подвал винтовой лестнице. – Ты же вроде бы явился сюда не живописью любоваться?
– Почему бы не совместить полезное с приятным? Или, думаешь, живодеры не обладают чувством прекрасного? Ошибаешься, Барклай: мне, так же, как тебе, не чужды многие человеческие слабости. Разве что у меня руки покамест не дошли до создания собственного музейчика…
Галерея была отделена от апартаментов чисто символически – обычными дверьми, на которых даже не имелось замка. Наверное, Барклай полагал, что оборонительная мощь «Ласточки», ее взрывоустойчивые шлюзы, железобетонные стены и бронированные двери надежно защищают его коллекцию, чтобы перекрывать доступ к ней еще одним заслоном. В подвале наличествовали железные ворота, но они отделяли галерею не от мини-форта, а от подземного хода, что начинался в ней, пролегал под дном реки и выходил на поверхность неподалеку от тамбурного вихря. В сам же картинный погребок можно было попасть из зала совершенно беспрепятственно.
Свет в музейчике зажигался автоматически при появлении Барклая и независимо от того, вошел он в двери, как обычно, или влетел в них, получив пинок под зад, как сейчас. Доселе мне не доводилось посещать в статусе заложника ни музеи, ни иные очаги культуры. Так что полученный мной сегодня опыт был, бесспорно, уникальным, хотя и не особо ценным.
Персонажи малоизвестных простому обывателю картин, не мигая, таращились на меня со стен. А те из них, на чьих губах была запечатлена улыбка, казалось, смеялись надо мной с нескрываемым злорадством. Несмотря на то, что я и Мангуст находились здесь одни, меня не покидало ощущение, что мое унижение проходит прилюдно, на глазах почтенной публики. И что ее единодушное молчание выражает согласие с методами моего дознавателя. Что было довольно парадоксально, поскольку он, как вскоре выяснилось, не питал к нашим безмолвным зрителям ни капли уважения.
– Сомневаюсь, Барклай, чтобы тебе говорили спасибо за то, что ты отыскал в Зоне столько культурных ценностей. И, главное, не распродал их, а собрал вместе и сохранил, – сказал Хомяков, обводя взглядом увешанные картинами стены подвала, посреди которого он только что поставил меня на колени. – Забарьерные моралисты назовут твою страсть мародерством, но я не из таких. И, думаю, лет через сто или двести человечество оценит твои заслуги перед искусством. Если, конечно, все это добро уцелеет и вернется обратно в лоно цивилизации.
– Рад, что хоть здесь мы с тобой полностью сходимся во взглядах, – невесело усмехнулся я. – Однако, если ты намерен расположить меня к себе грубой лестью, учти: зря стараешься. Я на такие дешевые уловки не клюю!
– Сроду никому не льстил и впредь не намерен этого делать, – возразил Мангуст, не отвлекаясь от разглядывания полотен. – Я всего-навсего озвучил то, что думаю, и сожалею о том, что сейчас произойдет… Наверное, оно и к лучшему, что я не разбираюсь в живописи. Поэтому мой выбор будет непредвзятым и в какой-то мере даже честным… Знаешь, какая в твоем музее на мой профанский взгляд самая отвратительная картина? Та, которая смотрится здесь паршивой овцой. Вот она!
Хомяков подошел к одному из полотен, висевшему слева от меня, снял его с гвоздя, вынес на середину комнаты и поставил на пол передо мной. Для того чтобы не угодить впросак, я прилежно выучил названия всех собранных Барклаем картин, имена их художников и примерную оценочную стоимость каждой из них. Мангуст, полагаю, не солгал: он на самом деле знал о коллекции Дровосека не больше, чем я до того, как стал ее хозяином. И тем не менее, выбрав из тридцати двух представленных здесь работ самую невразумительную, гость, сам того не подозревая, положил глаз на довольно дорогой экспонат.
– Никогда не понимал, в чем тут кроется фишка, – признался Хомяков, кивнув на стоящий передо мной аляповатый образчик махрового абстракционизма. – Вот, к примеру, Шишкин, Левитан или Айвазовский – с ними все ясно. Чтобы так дотошно отобразить в красках реальный мир, надо иметь талант величиной с Эверест. А что талантливого вот в этой бестолковой мазне или в том «Черном квадрате», который ныне стал классикой наравне с «Джокондой»? Почему нарисованный мной квадрат или подобные каракули ты обсмеял бы, а вот эти – поместил в раму, повесил на стену, любуешься ими и находишь в них огромный глубинный смысл? В чем разница между мной и этим чокнутым абстракционистом? Я что, затратил бы на рисование похожей абракадабры меньше усилий, чем он? Или каша в моей голове, способная подвигнуть меня на создание такого художества, не доварена до нужной кондиции? Да я открою тебе в моих «шедеврах» столько философских подтекстов и символистских намеков, что ты в них за всю оставшуюся жизнь не разберешься…