Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что потом? А потом – в последний раз припев, так быстро, что мать так и замерла с тяпкой в руке, а выпрямившись, наконец его увидела. А Герда – нет, заканчивая песню высокой, протяжной, дрожащей нотой. Но затем она резко вскрикнула:
– О боже! Ты давно здесь? Кажется, я ужасно фальшивила!
– Нет, ты была бесподобна! Сто лет не слышал «Тумбалалайку».
– Правда? Давай помогу тебе с чемоданами… У тебя там что, камни?
– Книги, Герда. Возьми другой, если так настаиваешь.
После первого купания в озере с братьями и сестрами они вернулись в дом. Чуть загоревшее тело (он никогда еще не был таким бледным в это время года, а вот Герда часто ходила в бассейн), все еще учащенное биение другого сердца, обволакивавший их двоих запах застоявшейся озерной воды и пота. Он растянулся на кровати и заснул. Герда похрапывала рядом, спустив одну ногу с матраса, и подтянула ее, только когда он встал. На мгновение она открыла глаза, перевернулась на спину со стоном «м-м-м-м», который его смутил: так не вздыхают в дреме. Она так и осталась лежать, положив одну руку на живот и раздвинув ноги.
«Оставь ее в покое, сейчас не время».
Он накрыл ее одеялом и пошел распаковывать чемоданы. День закончился без вопросов.
Остановившись у светофора на площади Эседра, Георг замечает, как в его голове крутится дурацкое определение «первоклассный», связанное с Гердой в его воспоминаниях об этих оргазмах, урванных благодаря распорядку его семьи на каникулах. Зома и Дженни возвращались домой поздно, Дина читала в тени под деревом, ожидая доктора Гельбке, а Фрицхен, устав от игр и ныряния со старшими братьями, спал рядом с ней в прогулочной коляске.
Его воспитание дало ему некоторые преимущества. Он был избавлен от одержимости добром и злом, от отравленных райских яблок, от этой изначальной лжи, на которой зиждутся господство мужчины над женщиной и эксплуатация мужчины мужчиной, которую он должен искупить трудом в поте лица. Ему приводили в пример обезьян: они спаривались, как бы играя, разделяли заботу о потомстве, образуя настоящее племя-коммуну. «Мы, правда, еще не живем при коммунизме, и мы не обезьяны, – заключила Дина, – поэтому не торопись и будь внимателен, ты меня понял? Заодно и девушке угодишь». Так он обрел уверенность, которой не было у его одноклассников, даже у тех, кто, находясь на вершине социальной лестницы, прибегал к кошелькам, чтобы утолить похоть. И всякий раз, хвастаясь своими сношениями, они лишь укрепляли его презрение к лицемерной пошлости зажиточных классов. К друзьям он был более снисходителен: в конце концов, нет ничьей вины или заслуги в том, что в их жизни были незнакомые ему препятствия и трудности.
Герда могла бы обернуться ему возмездием, но этого не случилось. В первый раз Георг был так возбужден, обнаружив, что все взаимно, что не позволил себе отвлекаться на какие‑либо переживания. Только потом он задумался, означал ли свершившийся факт его победу над Питером. Его разум был начеку, пока Герда не вернулась из Штутгарта; его собственное тело доверяло этому изумительному телу, безошибочно его понимавшему. Герда была Гердой: искушенной женщиной, при малейшей оплошности во время близости смеявшейся, как девчонка, любовницей, обладавшей изяществом принцессы и раскрепощенностью горничной – природным талантом, отличавшим ее и от мещаночек, и от рабочих, и уж точно от эдемских обезьян его матери, которых, может быть, не существовало вовсе.
Это была радость жизни. Нечто, что было реальным, повторялось, случалось повсюду, сначала в Лейпциге, потом в Берлине – в пансионе неподалеку от его общежития, в комнате, снятой рядом с Александерплац у военной вдовы Гедвиги Фишер, и, наконец, на койке Макса и Паулины, Паули, в Веддинге.
Фрау Фишер ничего не имела против фройляйн, лишь бы он платил сумму, высчитанную исходя из элегантного вида девушки и все же меньшую, чем стоимость номера в отеле, непомерная для его студенческого кошелька. Он боялся повышения цены, но в кризис держались за жильцов, которые платили. Георг был признателен Герде за ее готовность подстраиваться: она сама добиралась до Беролинаштрассе, когда он не мог встретить ее на вокзале. И ничего не сказала о внезапной смене улицы, выходящей на Унтер-ден-Линден, на район с лавочками старьевщиков и открытыми допоздна барами. Герда была любопытной, и ее нисколько не пугали подозрительные рожи и недвусмысленного вида женщины. Она даже беспокоилась, если долго не видела одну проститутку, такую пышную: не случилось ли с ней чего? Может, подхватила грипп? А вдруг у нее проблемы с полицией нравов или неприятности посерьезнее?
И даже если эти наблюдения отчасти были внушены несколько надуманной притягательностью шумного и злачного города, ее кошачий глаз научился подмечать и все остальное. Например, что все больше мужчин и женщин спят в подъездах, откуда их не выгоняют. Что длина очереди за благотворительным супом обратно пропорциональна выбору продуктов в лавке внизу. Что массивные фасады времен кайзера Вильгельма постепенно чернеют, потому что трубочист стоит слишком дорого; что канализация воняет все сильнее, так же как и толпы людей в метро. Герда замечала все. Меткая и злая, она называла вещи своими именами. А еще она замечала (и с большим удовольствием делилась с ним), как на нее смотрят, точно на видение, иногда свистят вслед или бросаются с вопросами: «Вы не заблудились, фройляйн? Могу я вам помочь с чемоданом?» И конечно, она принимала помощь: «Спасибо, вы очень любезны!» Когда Георг уговаривал ее быть осторожнее, «потому что, послушай меня, ты не представляешь, какой эффект производишь в этих краях», она отвечала с улыбочкой:
– Я могу отличить горемыку от подонка; стоит ли беспокоиться, если за мной увиваются рабочие или безработные? Или ты тоже немного классист?
– Какой еще классист? Тут все дело в грубой физической силе, если с тобой что‑нибудь случится…
– Что‑нибудь случиться со мной может, даже когда я загораю в Тиргартене.
Ей важно было оставить последнее слово за собой, чтобы продолжать делать все как ей вздумается. Как всегда.
Однажды он увидел, как она пришла в сопровождении парня с комплекцией грузчика. Он шел, опустив голову и бормоча себе в усы что‑то, как несложно было догадаться, на грубом Berliner Schnauze[243], а Герда смущала его болтовней и вопросами на безупречном салонном немецком. Георг, отойдя от окна, покачал головой и с тех пор перестал беспокоиться. Герда здесь была не чужаком, а небесным созданием, настолько невинным, что его невозможно и пальцем тронуть. Он