Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из этого не следует, что из-за известности я отказываю Пикассо в праве делать то, что он хочет, и развлекаться так, как ему нравится. Я всегда стою за полную свободу в любой области.
Но высокие предназначения предполагают и огромные обязательства. Потому что те, кто становится центром притяжения, непроизвольно и неизбежно увлекают за собой других. Вокруг таких, которых, как Пикассо, природа одарила частичкой света, собирается бесчисленное множество молодых людей, ищущих что-то, во что они могли бы верить. Вера (я не имею в виду религиозный смысл этого слова) — основная потребность человека. Каким кошмаром стал бы мир, состоящий из одних потерявших веру! И как при этом не видеть, что свобода исключительных личностей должна остановиться там, где она убивает способность мыслить у тех, кто верует в них?
Как ни странно может это показаться, я всегда видела в природе Пикассо цвета нежности, а в его палитре — все основные тона, чтобы писать любовь.
Есть вещи, которые требуешь только от тех, кого по-настоящему любишь. Таким было мое отношение к Пикассо. Его истинные друзья были и моими друзьями. Только с ними я могла говорить о нем. Не выношу тех, кто на него нападает, как и его так называемых защитников. Вы встретите людей, которые вам скажут: «Мизиа находит смешными тарелки Пикассо». Это неправда. Некоторые мне очень нравятся. И я считаю, что он совершил бы большую ошибку, если бы не создавал их, раз ему хотелось. Но убеждена, что, делая их, он не думал продавать их за триста тысяч франков. Я верю: если бы мы вместе ели на них вареную говядину и слуга разбил две или три тарелки, Пикассо очень смеялся бы. Но это вещи, которые я не пыталась объяснить «пикассистам»… как и многое другое.
Помимо Реверди Макс Жакоб был среди немногих, кто действительно знал и любил Пикассо. Бедный Макс Жакоб! Кроме четверостишия, которое он написал по моей просьбе для Марселль Мейер, среди бумаг, которые случайно сохранились у меня, я нашла его душераздирающее письмо, датированное 1944 годом. Несчастный, затравленный в своей деревне Сен-Бенуа, он доживал последние дни перед страшной смертью в Драней[310]:
«В отчаянии я зову на помощь… Ваша дружба так часто всплывает в моей памяти, что я осмелился огорчить Вас рассказом о моих бедах… Родной дом разграблен, разрушено все, что напоминало детство. Старшая сестра умерла от горя. Брат арестован… Я все вынес, безропотно покорившись проклятию, тяготеющему над моей несчастной расой! Но вот верх ужаса: моя самая младшая сестра, моя любимица, та, которую я называл «моя маленькая», арестована, заключена в тюрьму, потом в Драней. Это для нее я прошу Вашей помощи прежде, чем ее отправят в Германию, где она погибнет… Бедная знала только несчастье, ее единственный сын в сумасшедшем доме.
Дорогой друг, позвольте мне поцеловать Ваши руки, подол Вашего платья… Умоляю Вас, сделайте что-нибудь…»
Помню, читая это письмо, я плакала от жалости и негодования. Как горько, как больно, что на этого доброго, прекрасного человека обрушилась вся людская гнусность и злоба. В горе, которое я испытала, прочитав его письмо, было одно утешение: я убедилась, что сердце Серта не постарело ни на один год за все сорок лет, что я его знала. Как только я рассказала ему о письме Макса, он, не думая о неприятностях, которые может на него навлечь защита еврея во время немецкого террора, немедленно «нажал на все кнопки», чтобы помочь ему. Увы! Бедный Макс был отправлен в Драней, и приказ о его освобождении, которого Серт в конце концов добился, пришел слишком поздно.
Ни разу за эти четыре года испытаний я не видела Серта равнодушным к несчастью или несправедливости, какой бы национальности, расы или партии ни была их жертва. Как и в двадцать лет, он остался одним из тех, для которых имели значение лишь личные качества человека.
Реверди не ошибся, когда тридцатью годами раньше написал мне о Серте:
«Я знаю его жизнь и ценю ее. Благородство, скромность, горение и терпение в работе, величие этой работы делают из этой жизни прекрасную прямую — без трещин и зазубрин… Время, которое прошло, дорогая Мизиа, ничто по сравнению с тем, которое продолжается…»
В то самое время, когда умерла Руси, зрение начало покидать меня, и мгновенно после ослепительного света, казалось, я попала во мрак туннеля.
Ее короткая жизнь, с которой пересеклась наша, была подобна миражу. Теперь он рассеялся, оставив меня опустошенной, растерянной.
Я ни на мгновение не отдавала себе отчет, что этот мираж длился более десяти лет. Десять лет, когда Серт жил своей собственной жизнью, в то время как я только надеялась, ждала, любила — без него. Длинному сновидению, в котором увидела, как он ушел с прелестным ребенком, пришел конец. И я думала, что вновь обрету Серта, вновь увижу его сидящим в кресле напротив меня. Однако этого не случилось.
Сновидение не имеет времени. Невозможно узнать, сколько длился сон, в котором прожит целый роман, — двенадцать часов или несколько секунд. Но, во всяком случае, обычно пробуждаясь от настоящего сна, возвращаешься в привычный мир, и жизнь продолжается с той точки, на какой она остановилась: я была ребенком, который протирает веки, качает головой от удивления, таращит глаза, чтобы снова увидеть контуры своей спальни…
Итак, Серт был мужчиной под шестьдесят и он потерял свою жену…
Как поверить в реальность такого кошмара? Его жена, — ею всегда была я. Почему же его нет рядом со мной?
Да, он пришел. Очень нежный и по-прежнему являющийся центром жизни. Но он пришел повидать меня. Какой абсурд! Все еще существовало у него и у меня. Никогда, несмотря на то что он приходил каждый день из своего ателье, я не могла смириться, принять это…
Шли годы, жизнь доказала, что, возможно, он поступил правильно, оставив все, как было. Сколько раз, провожая меня после обеда вдвоем у «Максима», за которым мы увлеченно обсуждали какой-нибудь его проект или канделябры из горного хрусталя, он говорил: «Подумай, какими мы стали бы скучными, если бы превратились в старую супружескую чету, в домашних туфлях у камина!» Или по воскресеньям после завтрака у него, предлагая мне сигару, ставшую воскресной привычкой, он смеялся от всего сердца и говорил: «В сущности, мне весело только с тобой!»
Да, быть может, он прав. Но мысль о том, что я одна вернусь домой, куда он не придет ночью, мне всегда была ненавистна. Конечно, я хорошо знала, что на другой день он будет здесь. Но это не одно и то же. Для меня — человек, которого любишь, всегда живет под одной крышей с тобой. Я едва ли не предпочла бы не видеть его днем, но быть уверенной, что он проведет ночь в том же доме, где и я…
Смерть Руси оставила в нем глубокую пустоту, смешанную с тревогой, — следы религиозного воспитания сильно засели в его подсознании. Последние годы их супружества были омрачены гибелью брата, которого она обожала[311], ее болезнью, которую он старался не замечать почти до последних дней, и в конце концов потеря любимой женщины — все это жестоко потрясло его душу. Он сохранил своего рода культ Руси. Ненавидел все, что напоминало о смерти такого молодого существа. Мысль о смерти вообще была противна его натуре, против нее восставало его жизнелюбие. К счастью, работа помогла ему преодолеть этот кризис. Заказы сыпались. Талант и мастерство Серта действительно достигли своего расцвета. Он не покидал ателье и находил в усталости своего рода возможность бежать от навязчивых идей, владевших им в этот период его жизни.