Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понемногу, понемногу, течение выносило к более спокойным временам. Летом американский президент Никсон приехал в СССР и подписал с Брежневым ПЕРВЫЙ В ИСТОРИИ договор об ограничении ядерных вооружений. Ощущение торжества, почти чуда! Неужели приходит конец ненависти, холодной войне, угрозе взаимного уничтожения? Кажется, да. Зазвучало, замелькало в газетах слово «разрядка». Было объявлено о предстоящем советско-американском космическом полете: наш «Союз» состыкуется на орбите с «Аполлоном». И в газетах (невиданное, неслыханное дело! вот они — плоды сотрудничества, рушится нелепая секретность!) были впервые напечатаны фотографии БУДУЩИХ советских космонавтов, тех, кто еще только готовился к старту.
И те же газеты начали вдруг бранить какого-то академика Сахарова. До этого о нем почти никто и не слыхал.
Отец пояснял:
— Он бомбу нашу водородную сделал, если «голоса» не врут. И теорию придумал, как социализм с капитализмом скрестить. Гибрид ужа и ежа. Видишь, каждый норовит по-своему изощриться, особенно с большого ума… А ты купи, купи себе приемник! «Сакта» уж у меня будет, я к ней привык, к старушке. Купи себе новый и тоже слушай. Интере-есно!
Еще год назад Григорьев убедил Виноградова, что надо узаконить работу по плёнкам, подать заявку на тему. Виноградов почему-то колебался:
— Стоит ли засвечиваться? Карточка по теме и в главке будет на контроле, и в главном техническом управлении.
Потом сдался:
— Ну ладно, только напиши с умом! Чтоб видно было — научно-исследовательская работа, чистая НИР. До ОКР, до опытно-конструкторской — еще сто верст густым лесом! Денег много не проси — тысчонок семьдесят. А срок попроси полный: два года.
Срок должен был истечь в конце семьдесят третьего, а уже в семьдесят втором самодельные григорьевские плёночки преобразовывали импульсы не хуже американских. Но он знал — этого мало. Наши требования к приборам жестче пентагоновских. Много композиций хотелось еще опробовать, а все разработчики подходящих материалов находились в Москве. Мысль Григорьева работала просто: значит, надо отправляться туда и обойти эти институты. Если не в один заезд, то в несколько.
Когда перед очередной такой поездкой он приходил к Виноградову с заполненным командировочным предписанием, тот вначале, как всегда, осведомлялся рассеянно:
— Это ты по какому изделию в поход собрался?
А прочитав, говорил:
— А-а, так это ТВОЯ командировка!
В голосе Виноградова, казалось, звучала ирония. Но больше вопросов он не задавал, и визу свою на уголке бланка выводил как будто даже старательней, чем обычно.
Григорьеву приходилось и раньше бывать в Москве, проездом. Он успел повидать обычный для проезжего московский набор: Красную площадь, Мавзолей с восковым Лениным, улицу Горького, ГУМ и «Детский мир», музей имени Пушкина, Третьяковку. Но лишь в тех командировках 1972-го, когда ему впервые пришлось много раз пересекать Москву из конца в конец и бродить по улицам, отыскивая нужные предприятия, стал он ее понемногу узнавать.
Даже коренного обитателя четырехмиллионного Ленинграда поражала девятимиллионная Москва — громадностью своих каменно-асфальтовых пространств, многолюдством, густыми и чадными потоками автомобилей (в Ленинграде, пожалуй, и в центре не увидеть было такого стада машин, как здесь на окраинах). Поражала судорожной спешкой. Казалось, в московских уличных толпах все двигались ускоренно, как в старой киносъемке. И — лица, лица: на них была стремительная озабоченность, словно каждый куда-то опаздывал.
Искрилось солнце в ячейках новеньких стеклянно-алюминиевых небоскребов. Кто там укрылся в них, похожих на поставленные торчком гигантские сверкающие кирпичи? Какие всесоюзные или, быть может, всемирные учреждения?
Громадные рекламные щиты (московский размах! на ленинградских улицах такие, кажется, и не поместились бы) призывали посетить универмаги, летать самолетами «Аэрофлота», зазывали на новые кинофильмы, провозглашали: «Решения ХХIV съезда КПСС — в жизнь!» и «Ленинскую внешнюю политику ЦК КПСС и Советского Правительства одобряем!»
Захватывало, кружило, оглушало немыслимое кипение московской торговли: везде, куда ни глянь, — лотки, павильончики, ларьки, навесы, пирожки, чебуреки, съестной аппетитный пар, и тут же — сигареты, шнурки, смесь какой-то галантереи с канцелярскими принадлежностями, от носков и галстуков до школьных тетрадей. Везде — пьяновато-деловитые грузчики в спецовках выгружают из машин и перетаскивают, покрикивая на прохожих, ящики, коробки, мешки с товарами. (Григорьев, не забывший ни хлебозавод, ни овощную базу, с любопытством профессионала поглядывал на их работу.)
Москва и пила с размахом подстать своим пространствам, с непривычной для сдержанного Ленинграда буйной открытостью. Как раз тогда, в семьдесят втором, грянула очередная кампания по борьбе с пьянством. Сдвинули часы продажи спиртного, запретили продавать водку по воскресеньям. Нещадно карали за распитие в общественных местах, будь то уличный скверик или кафешка-забегаловка. Ленинград ворчал («Спасибо партии родной, не пьем мы водку в выходной. Пьем мы только “Южное”, никому не нужное»), но попивал осторожно, с оглядкой. А Москва — плевала на все запреты!
В окраинном заводском районе, где утром отыскивал Григорьев очередной московский НИИ, он зашел позавтракать в крохотную пельменную: семь-восемь круглых высоких столиков, на раздаче — сонная буфетчица в грязноватой белой куртке, и кроме него самого — ни единого посетителя. Взял тарелочку пельменей, стакан водянистого теплого кофе, встал за столик в углу и только начал есть, как вдруг случилось нечто, подобное горному обвалу: послышались топот и грохот, в тесные двери пельменной с невероятной скоростью, давя друг друга, стали гроздьями протискиваться какие-то люди. Они расхватывали стаканы с подноса под взглядом невозмутимой буфетчицы и тут же сбивались вокруг столиков. В пельменной в один миг стало тесно. За столиком Григорьева тоже сгрудились пять или шесть мужчин в спецовках, не обращавшие на него ни малейшего внимания. Замелькали высокие темные бутылки, забулькала в стаканы марганцового цвета жидкость, распространяя запах дешевого портвейна.
Григорьев машинально взглянул на часы: десять минут двенадцатого! До него дошел смысл происходящего: в одиннадцать, по новому указу, начали в соседнем магазине продавать вино, и рабочие с окрестных заводов и строек слетелись утолить утреннюю жажду. Они спешили не потому, что кого-то боялись. Их подхлестывал деловой ритм Москвы. Никаких разговоров, никакого смакования, только звяканье, бульканье, короткие хриплые реплики. Последний глоток — и общее, мгновенное, грохочущее бегство на работу. Опять мелькание, топот, давка в дверях. Их высасывало, как будто громадным пылесосом, они только что не летели по воздуху.
В одиннадцать пятнадцать, — он не успел еще дожевать свои пельмени, — вокруг вновь сделалось пусто и тихо. Только везде на столиках красовались стаканы с розовым осадком, да на полу стайками темнели пустые семисотграммовые бутылки из-под «бормотухи» — плата хозяевам. По семнадцать копеек дадут за каждую в приемном пункте. И немедленно появившаяся пожилая уборщица с корзиной весело и проворно стала их собирать.