Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вначале проследовала делегация Союза свободной немецкой молодежи. Впереди — раскормленные сорокалетние мужчины в костюмах, при галстуках, с удивительно равнодушными лицами. Казалось, они спали на ходу с открытыми глазами. Факелы они несли перед собою в согнутых руках, как пивные кружки. За ними — стайка худых, длинноногих девиц в мини-юбках. Эти — высоко вздымали факелы и шествовали в некоем подобии марша. Их движущиеся голые ляжки блестели в слепящей прожекторной подсветке.
Вслед за немцами нестройно тянулась группа каких-то наших деятелей, и среди них Григорьев неожиданно узнал героя боев на Даманском. Сразу вспомнилось вдохновенное лицо на газетных снимках трехлетней давности, где этот молодой старший лейтенант, в ушанке, с автоматом, увлекал в атаку своих бойцов. Теперь на нем был китель с погонами подполковника. Сверкала в прожекторном луче золотая звезда на груди. Он шел, удивительно похожий на тех немцев, что двигались перед ним, — такой же располневший, с выражением полного безразличия, почти отвращения к происходящему, а факел свой небрежно держал у плеча.
Через динамики стали транслировать выступления: какие-то возгласы, клятвы. Потом пустили кусок блокадной записи, сделанной под обстрелом, с воем и разрывами снарядов, с молодым голосом знаменитого ленинградского радиожурналиста Лазаря Маграчёва. Те, что росли под радиопередачи пятидесятых, помнили этот голос с детства. И, услышав его сейчас, Григорьев испытал новый прилив стыда. К кому обращался в будущее голос блокадных улиц, задыхающийся от волнения и гордости за Ленинград? К остановившейся толпе делегатов ССНМ и наших комсомольских начальников, чьи дремотные лица в лучах прожекторов блестели, точно смазанные жиром? Зачем всё это, зачем?!
Но самое стыдное и страшное ожидало впереди. То, чего нельзя было не предвидеть, и о чем никто не задумался. Митинг продолжался, а факелы — уже догорали, обжигая пальцы. Кто-то неподалеку первым бросил свой факел на землю. Ропот прокатился по цепочкам. Кажется, все мгновенно всё поняли и ощутили чувство, близкое к ужасу.
Григорьев взглянул на Марика. У того в дрожащем свете факела на сердитом темном личике блестели, как у негра, белки глаз.
Уже многие бросали факелы. Григорьев еще терпел, но обугленная, прогоревшая картонная трубка начинала рассыпаться, а огонь дошел почти до кончиков пальцев и жёг. Наконец, он не выдержал, тоже бросил ее и поспешно затоптал хрустнувшие под ногой тлеющие лохмотья. И все вокруг — бросали и топтали. Исчезали в темной траве огоньки, разлетались по земле искры. На Пискарёвке, Господи!!
Наконец, митинг объявили законченным. Толпа хлынула с кладбища. Шли быстро и молча. Торопились уйти. В свете прожекторов, которые еще не выключили, видно было, что все дорожки и трава на могилах покрыты гарью и черными хлопьями растоптанных трубок. Шагали прямо по ним, шуршащим и потрескивающим под ногами.
Чей-то высокий, уверенный голос из темноты разносился над понурыми головами уходивших:
— Не волнуйтесь, всё сделают! Завтра школьников из пионерлагеря привезут, всё уберут, всё подчистят!
Было уже около полуночи. Каким-то чудом они с Мариком сумели не потерять друг друга. Вместе отошли от ворот кладбища. Закурили. Марик сказал:
— Как же домой теперь добираться? Транспорт уже почти не ходит.
— Пойдем к моим старикам, переночуем, — предложил Григорьев. — Здесь близко, за час дотопаем.
И они двинулись пешком вдоль темного Пискарёвского лесопарка. Оба никак не могли отойти от пережитого на кладбище.
— Глупо как, глупо! — сказал Григорьев.
— А ты еще умного чего-то ждешь? — проворчал Марик. — Я как чувствовал, до того не хотелось идти.
— Ну и не ходил бы.
— А куда денешься? Студенты у нас на каникулах. Вот и погнали всех, кого нашли, — аспирантов, сотрудников молодых, кто не в отпуске.
— А у меня, наверное, на Пискарёвке родные лежат, — сказал Григорьев. — Мать была в блокаде. С матерью жила, моей бабушкой, и с сестрой, моей теткой, значит. В феврале сорок второго, когда самый мор был, к сестре муж с фронта пришел, навестить. Пешком пришел, фронт рядом — за Автово. А жена его и теща, мои тетка и бабушка, мертвые в комнате лежат. Одна моя мать под тряпками шевелится. Он ей хлеба дал, сколько мог, а с мертвыми что делать? Сам от голода шатается, и в часть возвращаться нужно. Только и сумел вместе с моей матерью стащить их по лестнице и положить на улице, чтоб похоронщики подобрали. И пошел обратно на фронт. Потом погиб.
— И у меня здесь мать в блокаду была, — сказал Марик. — Эвакуировалась в мае сорок второго, через Ладогу, на барже. Их бомбили. Мать до сих пор говорит: когда видит большое водное пространство — хоть Финский залив, хоть даже Волгу — сразу у нее чувство слабости, до дурноты. Не голода, не страха — только слабости. Голова у нее кружится. Судьба… Говорят, выживали в ту зиму только те, кто сопротивлялся. А мать нисколько за жизнь не цеплялась, даже хотела умереть. И выжила. Одна из всей ленинградской родни.
— Почему — умереть хотела? — изумился Григорьев.
— Из-за детей, — сказал Марик, — братьев моих старших. Она их за две недели до войны сама в Невель отвезла. К деду с бабкой, к родителям отца.
— Так у тебя старшие братья были?
— Были. Одному семь лет, другому — четыре. Всего одна фотография сохранилась. Оба стриженые, в матросках. Друг на друга похожи и на меня маленького. Мама говорит, долго думали с отцом, куда их на лето отправить — в Невель или к ее родне на Волгу, в Горьковскую область. Но там ее сестры в колхозе совсем бедно жили, а невельский дед корову держал. Решили — к нему, на парное молочко. А это Псковщина, рядом с Белоруссией. Немцы туда за несколько дней прикатились… — голос у Марика был скучный. — Объясни, где мы идем?
— По проспекту Непокоренных, в сторону площади Мужества, — ответил Григорьев и сам удивился, как трудно оказалось выговорить эти давно привычные ленинградские названия, как странно они сейчас прозвучали. Осторожно спросил: — Погибли братья.
— Расстреляли, конечно. Сразу же. Это у немцев первая забота была. Всех евреев в городке собрали и расстреляли в лесу. И деда с бабкой моих, и ребятишек. Мама говорит, казнилась, что метрики им не оставила. В метриках сказано, что у них мать — русская. Да разве помогло бы… А дедову корову сосед подобрал. К корове немцы претензий не имели. Отец сразу после войны, еще и не демобилизовался, приезжал в Невель. Сосед ему всё рассказал, корову предлагал вернуть. Отец отказался.
Григорьев вспомнил, как они ходили в Артиллерийский музей. Там среди множества других орудий стояли автоматические тонкоствольные зенитки, иногда со звездочками на стволах, обозначавшими число сбитых самолетов. Марик всегда хоть раз да показывал на одну из них: «Вот на такой воевал мой отец!» А Григорьев дожидался, пока они спустятся в отдельный зал «Артиллерии большой и особой мощности» и там указывал на громадную пушку, похожую на черную стальную колонну, возложенную на лафет величиной с избу: «А мой — вот на такой!» Это они точно знали: на каких пушках воевали отцы.