Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я люблю сам процесс кражи, потому что нахожу в нем, именно в этом процессе, изящество, но больше всего я люблю двадцатилетних воров, их круглые рты, приоткрывающие мелкие, точеные зубы. Я так их любил, что мне было просто необходимо, чтобы я походил на них, чтобы мои резкие и неуклюжие движения смягчились и приобрели, наконец, то высшее изящество, которым обладают юные любовники воров, и я во время своих краж делал не то чтобы именно те жесты, какие они делали бы в подобных обстоятельствах, а просто грациозные, изящные жесты, за которые я их и любил. Я любил воров стремительных, рисковых, я и сам сделался стремительным и рисковым, так что полиция и ее шпики всегда нападали на мой след довольно легко. Позже я понял, как было благоразумно поместить, запереть в меня эту обаятельную личность, чью роль я постоянно играл. Я вжимался в него как только мог теснее. Я взял его бойкий нрав, его дух, настроенный на случай, но совершенно отказался от его жестов. Постепенно он исчез во мне. Просто растворился и слился со мной. Я не делал больше жестов, которыми прежде так любовался, а только те, которые мне нужно было сделать в таких-то и таких-то обстоятельствах. А он бодрствовал во мне. Это был в прямом смысле слова мой ангел-хранитель. И вот так я пришел к жестам, которые были только моими, продиктованными единственно необходимостью, и избавился, наконец, от того очаровательного шалопайства, которое так тяготило меня. Мне оставалось лишь побороть стыд, вызываемый мошенничеством, который возникает неизбежно — хотя бы на какую-то секунду — при воровстве. То, что я вынужден прятаться, заставляло меня краснеть, но я понял еще, что вор должен суметь обратить это неизбежное мошенничество в своего рода наслаждение. Вор любит ночь (выслеживать с опущенной головой ускользающий взгляд — это значит жить в ночи, красться в маске, изменив внешность, — это значит жить в ночи). Нужно любить воровать. Юный вор, пусть всегда уносит тебя мечта, пусть она превращает тебя в некое высшее, блистающее существо, на которое ты всегда хотел походить! Только лишь дети, мечтающие стать бандитами, чтобы походить на бандита, которого любят, — или стать самим этим бандитом, — обладают достаточной дерзостью, чтобы до конца, до крайнего предела играть роль этого персонажа. Любой жест, выполненный в страдании, выкроенный из страдания, рожденный союзом страдания и опасности — пусть при этом судорожные гримасы кривят лицо, а тело принимает уродливые позы — заслуживает уважения. Соединяйте их один с другим, для того чтобы они стали еще красивее, как это делают те самые мальчишки, понимая, как могут, воровскую красоту. Воровать — это красиво. Быть может, вы будете смущены, потому что именно этот самый краткий, очень краткий жест, практически невидимый (но составляющий, тем не менее, сущность этого акта), делает вора достойным презрения: выследить и украсть. Увы, именно столько — немного — времени необходимо, чтобы стать вором, но преодолейте этот стыд, а для начала его следует выявить, обнажить, показать. Чтобы достигнуть славы, необходимо, чтобы ваша гордость прошла через такой стыд.
А мы были маленькими дикарями, которые намного превосходили в жестокости своих кумиров — дерзких гангстеров. Но хотя я и утратил эту способность — присваивать себе то, что является украшением наших авторитетов, — ничего удивительного, что в самом начале моего пребывания в карцере, набрасывая на бумажном пакете свой портрет, чтобы подарить его Булькену, я, даже не отдавая себе в том отчета, пририсовал себе широкие плечи и стал похож на силача. Я наделил себя на портрете выпуклой мускулатурой, которая, как мне казалось, должна была у меня быть. Чтобы мне развенчать себя, понадобится смерть Булькена и осознание всех его предательств.
Итак, Колония воздействовала на человека, каким я мог бы стать. Нужно понять, что же такое это «дурное влияние», о котором говорят воспитатели, медленно действующий яд, задержавшийся цветением росток, который вдруг неожиданно распускается. Мой поцелуй Вильруа и поцелуй того вора сделали свое дело, потому что я был потрясен своим открытием: оказалось, что у каждого мужчины был свой мужчина, что обитатели этого мира, в котором царили законы мужественной красоты и силы, любили друг друга и были звеньями, образующими гирлянды из цветов — сильных, искривленных или жестких, покрытых шипами. Я догадывался о существовании этого удивительного мира. Любой наш сутенер все равно оказывался женщиной для другого — того, кто был сильнее и красивее его. Удаляясь от меня, они были женщинами все меньше и меньше, пока не появлялся настоящий, полноценный самец, который владычествовал над ними всеми, царил на своей галере, и член его, такой прекрасный, тяжелый и недоступный, под видом каменщика шествовал по двору Колонии. Аркамон! Я оказался на другом конце этой гирлянды, и все бремя мужественности этого мира я нес на своих согнутых плечах, когда Вильруа проникал в меня своим орудием. Похожее на это опьянение я испытал, когда узнал, что Эрсир был на исправлении в Аньяне.
Аньян был колонией строгого режима, окруженной толстыми неприступными стенами, впрочем, как и Эйс. Нам были знакомы все особенности подобных учреждений, потому что в Меттре мы разговаривали только о том, что имело отношение к тюрьмам и каторгам. Мы рассказывали друг другу: «Говорят, такой-то теперь в Бель-Иль», «А такой-то в Аньяне». И все эти имена, которые могли бы внушить ужас или привести в восторг какого-нибудь мальчика из воскресной школы, мы произносили запросто, с такой восхитительной небрежностью, с какой житель Сингапура говорил: «Я поеду через Сурабаю». Атмосфера в колонии Аньян была еще более гнетущей, чем наша, и все из-за тех стен, и дети, которые взращивались там, казались нам совсем не похожими на тех, что были здесь, другая растительность их венчала, другие ветви служили продолжением их рук, другие цветы росли у них под ногами, но они все же были колонистами, как и мы, как я, и я, сам вышедший с каторги, люблю того, кто вышел с каторги, который любит того, кто вернулся на каторгу, который любит того, кто вышел с каторги…
Вильруа поцеловал меня в губы, а я так и не решился обнять его за шею и остался один на грани обморока, не сумев потерять сознание окончательно.
Однажды, и до сих пор воспоминания об этом причиняют мне боль, мы узнали, что Тоскано попал в историю. Он как раз дежурил по столовой, и когда мы все после обеда вышли во двор, он с бидоном отправился за водой к колонке. Тут же местные девицы окружили его и стали издеваться, потому что пронесшийся только что порыв ветра, плотно приклеив к его телу рубашку, превратил ее в нечто вроде синей кофты, я видел точно такую на Маргарите, на гравюрах-иллюстрациях к Фаусту, и это была как раз та минута, когда он завершал свое превращение, вытирая слезы, смахивая их, словно упавшие на лоб волосы или вуаль, а на самом деле это были всего лишь капельки воды, которые взметнул ветер, разбрызгав струю, льющуюся из колонки. Так часто бывает: какой-нибудь случайный жест превращает вас в героя известного исторического события или случайный предмет, расположенный так, а не иначе, воссоздает декорацию, в которой разворачивается это самое событие, и вдруг нас охватывает чувство, что возобновилось приключение, прерванное долгим сном, и еще может показаться, что существует лишь сведенный до минимума реестр жестов или же вы сами принадлежите к какому-нибудь прославленному семейству, каждый член которого отличается теми же качествами и признаками, а может быть, вы — отражение во времени некоего прошлого действа, как зеркало — отражение того, что происходит в пространстве: так я сам, ухватившись в вагоне метро за тонкий вертикальный столбик, стоящий между дверьми, разве не был отражением Жанны д'Арк на короновании в Реймсе, держащей древко своего штандарта? Сквозь решетчатое окно камеры я видел лежащего на белой кровати Булькена — на животе, уронив подбородок на согнутые в локтях и вытянутые вперед руки, то есть в позе сфинкса, готового предаться любви, а я стоял перед ним господином по прозвищу Непроницаемый, с посохом странника, вопрошающим Эдипом. А сам он — кем он был каждый раз, когда я украдкой отправлялся проведать его в мастерскую и его приятели по бригаде говорили мне: