Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере того как я пишу, я вспоминаю все больше и больше подробностей об этом мальчике. Он был королевских кровей, потому что мысль о монаршестве преображала всю его личность. Его бледные, худые ноги, обутые в сабо, были жалкими ногами принца, ступающими по ледяным плитам Лувра или по слою пепла. Какое изящество, какую надменную бедность являл собою Дивер в каждом из своих жестов. Один был принцем, другой конквистадором.
Авторитетные воры семейства Б не замечали или делали вид, что не замечают Метейера, который жил одной-единственной, глубоко запрятанной идеей о своем королевском происхождении. Но эта живая дарохранительница со своими высокомерными жестами, такими, должно быть, как у дьякона Этьена, который проглотил просфору, дабы спасти ее от осквернения, и само его высокомерие, нас глухо раздражали. Я говорю «глухо», потому что мы никак не выказывали наше раздражение и даже сами не подозревали, что это нас как-то задевает. Но однажды вечером наша ненависть прорвалась, Метейер сидел на нижней ступени лестницы, ведущей в дортуар. Может быть, он воображал себя Святым Людовиком под сенью дуба Правосудия? Он говорил, и тут кто-то осмелился рассмеяться. На смешки он ответил презрением. И тогда вся злоба, которая скопилась в нас, одним всплеском смела преграды и захлестнула его: удары, пощечины, оскорбления, ругательства, плевки. Так семейство вспомнило, что он якобы проболтался о побеге Дереля, Леруа, Морвана. Обвинения подобного рода, даже если это просто подозрения, самое худшее, что только может быть. Никто и не подумал выяснять, правда это или нет. Одних подозрений было достаточно, чтобы преступника наказали. Его казнили. Принца крови подвергли казни. Взъярившись на него еще больше, чем некогда «вязальщицы» из Конвента на его предка, тридцать мальчишек с воплями окружили его. Когда во время избиения случайно повисла секундная тишина, как это часто случается во время торнадо, мы услышали, как он бормочет:
— Вот так же и Христа!
Он не плакал, но, сидя на этом троне, был окутан таким величием, что, наверное, слышал, как сам Бог говорит ему: «Ты станешь королем, но корона, которая стиснет твою голову, будет из раскаленного железа». Я его видел. Я его любил. Это мое ощущение молено было сравнить с тем, что я чувствовал когда-то в школе, когда мне нужно было нарисовать лицо. К лицам испытываешь почтение. Это их защищает. Они похожи одно на другое в том смысле, что все они — образы. Набрасывая лицо крупными штрихами, я не чувствовал никакого волнения, но когда нужно было передать сходство, трудности, которые я при этом испытывал, были не материальными, не физическими. Меня сковывало нечто другое — и это самое «нечто» было метафизического порядка. Лицо оставалось передо мной. А сходство ускользало. Но неожиданно вспыхивало прозрение. Я начинал видеть, что подбородок был совершенно особенным, и лоб был особенным… Я продвигался вперед в своем познании. Метейер окончательно стал Метейером, когда во время драки он потряс небеса необычной позой: сложил руки на груди таким образом, что ладони были широко раскрыты, а кончики ногтей больших пальцев касались друг друга — такой жест молено увидеть на надгробных плитах еврейского кладбища. Порой поза становится важнее всего остального. Потребность, которая мной повелевает, является частью некоего домашнего театра, где актерская игра неистова и резка.
Иногда Дивер, смеясь, говорил мне:
— Приходи ко мне ночью, ты у меня получишь удовольствие, узнаешь, какой я наездник.
Однажды Аркамон захмелел. Вино не могло очернить ангела, которому было уготовлено важное дело, оно его высинило. Окрашенный в голубое вино, он, спотыкаясь, запинаясь, икая, рыгая, прохаживался по Колонии, не будучи никем замечен. Воспоминания об этом запорошенном пылью убийце, что, пошатываясь, бродил среди лавровых деревьев, до сих пор заставляют меня грезить. О! Я до безумия люблю весь этот маскарад преступления. Все эти принцы и принцессы, что ведут себя в высшей степени непристойно, эти «Марии-Антуанетты», эти ошеломляющие «Ламбали», исполненные очарования, которое подавляет, лишает меня сил. Запах их подмышек после бега — это запах фруктового сада! Хмельной Аркамон, украшенный лентами, шел по двору. Никто его не видел, но видел ли кого-нибудь он сам? Открытые глаза его были закрыты.
Однажды вечером, тем самым вечером, о котором я говорю, именно мне пришлось заменить Аркамона в должности чтеца. Потому что в каждой семье какой-нибудь колонист в то время, когда все другие ели, читал вслух книгу из розовой библиотеки. Обычно в столовой семейства Б читал убийца, но в тот вечер он был пьян, я взял из его рук детскую книжку, в которой каждое безобидное слово старалось придать себе двойной смысл. Я скакал аллюром аллюзий, неясных для главы семейства и понятных только нам одним. И вот тогда-то я прочел эту фразу у графини Сегюр: «Он был прекрасным наездником». Если она хотела сказать всего-навсего, что он хорошо держался на лошади, Дивер, говоря «наездник», имел в виду свое любовное искусство, а я, произнося эту фразу, в своем восхищенном воображении превращал Дивера в какого-то неукротимого кентавра.
В санчасти, что находилась при Меттре, нас не лечили, впрочем, как и здесь. Со своим сифилисом (или триппером) Дивер каждую неделю ходит на укол, который, как и все другие больные, ласково называет «укольчик», вкладывая в это слово всю затаенную нежность, с какой каждый кот относится к болезни, — и к лекарству тоже — которая отметила его и от которой он никогда не вылечится. Никогда монашенки, какими бы преданными они ни были, не смогут перебинтовать и исцелить исковерканную плоть. И все-таки санчасть была для нас раем. Она в нашей повседневной усталости являлась нам, как привал утомленному путнику, казалась наполнена свежестью, там все было белым: хрустящий холод монашеских чепцов, столики, халаты, простыни, хлеб, пюре, всякие фарфоровые штуки. И нам хотелось порой, как в саван, завернуться в этот лед, этот снег. На этой высокой вершине сестра Зоея водрузила железное древко черно-красного флага деспотизма. Она третировала несчастных мальчишек, которые из одной кровати в другую посылали друг другу любовные записки и обменивались нежными взглядами. Я сам видел, как однажды она тяжелым привратницким ключом больно ударила по пальцам нашего нового горниста Даниэля. Может быть, постоянное общение с детьми, которые, несмотря на внешность, были больше девочками, чем мальчиками, выработало в ней эти мужицкие повадки? Мальчишка пробормотал сквозь зубы:
— Я тебя достану, сука.
Она услышала и выгнала его из санчасти с его недолеченными фурункулами. Мы вышли оттуда вместе, но он все-таки исхитрился встретиться со своим приятелем по имени Ренодо д'Арк, который поджидал его за лавровой изгородью.
Но судьба отыскала еще и другую возможность открыть мне глаза или, вернее сказать, распахнуть ночь на обе створки, чтобы я смог заглянуть внутрь. Я уже говорил, что как-то Дивер назвал меня «Мой барабан». Он осторожно колотил меня своими тонкими изящными палочками. Однажды днем, когда он возвращался с репетиции со своим барабаном, мы в какой-то момент оказались с ним одни, отстав от остальных. Свой инструмент он нес на спине. И вдруг одним резким движением он перемахнул его на грудь, прямо перед собой. Два или три раза он нежно, будто лаская, провел ладонью по коже своего барабана и вдруг — что за внезапная ярость охватила его? Одним ударом сжатого кулака перевернув его вверх дном, мрачный и свирепый, как рыцарь, он прорвал кожу и просунул в отверстие дрожащий кулак. Наконец, он опомнился, засмеялся, растягивая тонкие влажные губы и, еще слегка заикаясь, приблизив свой рот к моему, прошептал: