Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще госпиталь запомнился тем, что у нас был замечательный рассказчик. Я лежал в объединенной палатке. В одной половине лежали мы, солдаты и сержанты, а в другой – офицеры. Так вот, на офицерской половине лежал ст. лейтенант, кавалерист, по национальности татарин. Это был прирожденный артист. Он приходил, садился на нары, ноги калачиком. И весь день рассказывал анекдоты и занимательные были. Затихали стоны больных. Чтобы не отвлекать рассказчика, сестры приносили ему еду на «рабочее место». Проходило дня два, люди начинали уставать, кое-кто даже выказывал недовольство, в первую очередь тяжелобольные, и старший лейтенант прощался и переходил в другую палату.
Время шло. Раны заживали. Мне уже голову не бинтовали, а делали марлевую наклейку. Головокружение стало слабее. Только язык все еще был жесткий да слух восстанавливался слабо. Но, видно, надо было освобождать место для других. Как-то утром принесли ботинки с обмотками и солдатское обмундирование б/у и приказали одеваться и готовиться к эвакуации в госпиталь выздоравливающих.
Нас привезли в Мозырь, в госпиталь, который был сформирован в Свердловске и только что развернут в каких-то складских помещениях – без света, воды и, естественно, без канализации. Даже уборную не организовали. Поскольку все мы, поступившие 13 человек, были ходячие, нам указали отхожее место за углом какого-то здания.
Мы были первыми пациентами этого госпиталя. Сестры и врачи молодые, еще не испорченные, а отсюда и нормальное отношение к подопечным. Разместили нас вместе, рядовых и офицеров, в одной палате на двухъярусных нарах. Мы были хотя и плохо, но обмундированы, времени свободного много, желаний тоже, сестер и санитарок было больше, чем больных, и с первого же вечера начались ухаживания, благо администрация и врачи на нас внимания не обращали, да и за сестрами контроля не было. Сестры умели постоять за себя. Ухаживания они принимали, но не больше. Поэтому, когда через три дня поступила выздоравливающая военнослужащая – парикмахер, большинство больных переключились на нее, стриженную под машинку. К счастью для нее, через день пришла машина, и ее увезли в часть по месту службы.
Поток выздоравливающих усилился. Стали поступать партии по 40–60 человек. Госпиталь заполнялся, и нас стали сортировать. Одних направляли в запасные батальоны, а тех, кто еще не совсем выздоровел, – во взвод выздоравливающих при госпитале. Мне понравилась такая жизнь – спать в чистой постели в теплом помещении, регулярно мыться и нормально питаться, не слышать разрывов снарядов, не кланяться вжикающим пулям. Да и жить и работать в тылу уже значило сохранить себе жизнь. Больше того, сразу же после комиссии сестры привели меня к старшей медсестре и организовали стол с бутылкой кагора. Выяснилось, что госпитали и кагор получали, только к раненым он не попадал. За шесть месяцев пребывания в госпиталях во время войны о кагоре я никогда, кроме как здесь, даже и не слышал.
Спать в теплой постели было хорошо, но у меня была другая мысль – вернуться в полк. Не мог я себе позволить кантоваться в тылах, когда мои сослуживцы мерзнут в сырых холодных окопах под огнем. Я считал это предательством, а себя – вполне здоровым, способным выполнять свои обязанности в дивизионе в полном объеме.
В первые дни пребывания в госпитале выздоравливающих меня навестил ст. сержант Митягов. Он тогда исполнял обязанности начальника разведки дивизиона. Оставил мне карту с наколотой точкой дислокации дивизиона. Рассказал, что дивизия дошла до реки Птич и после кровопролитных боев, понеся большие потери, отведена в тыл для пополнения и стоит в лесу в 18 километрах от Мозыря. Он же рассказал мне, как я оказался в госпитале.
Оказывается, мне разбило голову срезанной снарядом сосной. Подобрали меня без признаков жизни. Кровь изо рта, носа и ушей. С нейтральной полосы надо было уходить, поэтому решили на скорую руку похоронить. Углубили немного какую-то яму, подстелили соснового лапника, положили и снова вынули. Сержант Иван Саранин, помкомвзвода топоразведки, решил все-таки вынести тело в расположение дивизиона, чтобы похоронить, как у нас во взводе было принято, – хоть в простом, но в гробу. А покойник во время этих опусканий и выниманий вдруг задышал. Вот и вынесли меня и отправили в медсанбат. А в госпитале я еще и тифом переболел.
Наступила ночь. Я лежал на нарах с открытыми глазами. Решал задачу жизни и смерти – бежать или остаться? Жить в тепле с удобствами или вернуться в холод, грязь, бессонные ночи, многокилометровые переходы, под постоянный огонь, но к своим друзьям. Два с половиной года пребывания на фронте, видно, уже выработали особый вид человека. И я сделал выбор. Посчитал, что если останусь работать в госпитале и останусь живым, то после войны всю жизнь буду чувствовать себя предателем. В 12 часов ночи оделся, замотал обмотки, на цыпочках прошел мимо спящей на посту медсестры и покинул госпиталь.
Идти было тяжело. Отвык. Более месяца лежал. Болела голова. Наступила распутица. Моросил дождь. Грязь по щиколотку. Вышел на пределы города. На патруль не нарвался. Рассвело. Остановилась встречная машина «Студебеккер». Открывается дверца машины, и окрик: «Андреев, ты?» На подножке машины стоял начальник штаба дивизиона капитан Черноусов. Расспросил, посадил в машину. Сделав свои дела в городе, капитан, оставив меня в машине, зашел в госпиталь. Вернулся часа через полтора веселый и хмельной, доложил, что «все оформил».
А я и не сомневался. Капитан Черноусов у нас был удивительный человек. Молодой, красавец, решительный и храбрый до безумия. Любимец и солдат и офицеров, всех, кроме командира полка полковника Авралёва. Но больше всего его любили женщины. Казалось, что он их гипнотизировал. Так я вернулся в свой родной дивизион.
Дивизия была выведена из боев и стояла в лесах Полесья, набираясь сил для новых бросков на укрепления противника. Дивизион расположился в редком сыром смешанном лесу. Полуземлянки-полушалаши заглублены в землю на 50–60 см, и все равно на полах стояла вода. Холод и грязь в шалашах, мерзкая слякотная погода не придавали энтузиазма после госпиталей, но радовало то, что опять нахожусь среди своих. Налили 100 граммов, покормили обедом. Только собрался отдохнуть, ночь-то провел без сна, как появился наш главный спаситель – ст. лейтенант медслужбы Иван Гусев и вручил направление в карантин при штабе дивизии. Оказывается, был приказ, что в связи со свирепствующим в армии тифом ни одно подразделение не имело права принять прибывающих без двадцатидневного карантина.
Карантин размещался в кирпичном здании в деревне. Человек тридцать, в основном прибывших из госпиталей, изнывали от безделья. Отлучаться было запрещено. Медицинского контроля не проводилось. Заведовал карантином капитан-особист. На третий день после моего прибытия начищенный, красномордый капитан вышел к нам, собравшимся в кружок карантинцам, и объявил, что дивизия получила приказ о новой дислокации и что завтра предстоит 100-километровый марш. На мою просьбу отпустить меня в полк, поскольку с не зажившими еще ранами головы, неснятыми повязками и с сильным головокружением преодолеть такое расстояние я не смогу, капитан заорал, что он заставит меня ползком проползти. Я возразил и в итоге был силой затащен в его кабинет. Капитан выхватил из кобуры пистолет, вырвал все пуговицы моей фуфайки. И все это сопровождалось отборным матом и угрозами расстрела. Но есть Бог на свете. В самый разгар процесса демонстрации предстоящего расстрела в комнату вошел полковник. У капитана звериный оскал в один миг сменился на умиленную подобострастную гримасу, а пистолет тут же оказался в кобуре. Воспользовавшись случаем, я в тот же миг покинул кабинет и не медля отправился в дивизион. Никто меня ни в карантине, ни в дивизионе не пытался задержать. Даже и не спросили, почему двенадцатидневный карантин я отбыл за два дня. Видно, не до того было: в дивизионе готовились к маршу.