Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должно быть, мои мольбы возымели действие, потому что Цезарь проснулся. Он слегка поморщился от яркого утреннего света, прикрыл глаза и застонал — как человек, перебравший накануне хмельного, но не более того.
— Я ужасно себя чувствую, — честно признался Цезарь. — Прости, что тебе пришлось это увидеть.
— А кому, как не мне? — сказала я. — Но это случилось неожиданно, и я перепугалась, не зная, что делать.
— Тут ничего и не сделаешь, — промолвил он, и в его голосе вместе с раздражением прозвучало некое смирение, покорность судьбе. — Когда-нибудь я расшибу голову о камень или металлическую статую, и все кончится. Хорошо еще, что песок пустыни мягче мрамора или бронзы. На сей раз мне повезло.
— А во время сражения такое случалось? — спросила я, подумав, что этот недуг особенно страшен для солдата.
— Нет. Пока нет. — Он покачал головой. — Нужно скрыть все следы, прежде чем кто-нибудь придет. Есть здесь вода?
Я принесла кувшин и налила ему воды в чашу.
— Давай помогу.
Смыть грязь с лица было нетрудно, но под ней обнаружились царапины.
— Пусть думают, будто мы ночью поругались, — беззаботно сказала я.
— Приветствуем вас, о могущественные правители! — донесся голос снаружи.
Весь день Цезарь оставался притихшим, хотя со стороны в нем можно было заметить лишь одну перемену: он разглядывал береговые пейзажи, сидя под навесом, а не стоя у борта. А один раз повернулся ко мне и наградил столь проницательным взглядом, что я мгновенно поняла: память вернулась к нему полностью. Ну что ж, раз так, он должен оценить мою любовь.
Нам потребовалось двадцать дней, чтобы подняться вверх по течению до Фив. На протяжении всего пути толпы людей высыпали к берегам реки, чтобы полюбоваться величественным караваном судов и увидеть новых фараонов. Ветер раздувал наши плащи, мы милостиво помахивали подданным руками, а те приветствовали нас, выкликая имена Исиды и Амона. Цезаря встречали, как бога, и он принимал эти почести.
Спустя тридцать пять дней мы добрались до Асуана, где на первом пороге Нила заканчивалось наше плавание. Протащить огромную ладью по суше в обход коварных камней было невозможно, и мы остановились. Цезарь уже видел практически весь Египет с севера до юга; к тому же по мере продвижения по нескончаемому водному пути в глубь Африки его солдаты начинали проявлять беспокойство, чему способствовала усилившаяся жара.
И вот однажды, ближе к вечеру, когда солнце припекало особенно нестерпимо, Цезарь жестом велел служителю обмахивать его опахалом из страусовых перьев.
— Я сдаюсь, — сказал он мне с улыбкой. — Капитулирую. Признаю, что при таком климате опахала вполне уместны.
Помнил ли он о нашем споре? Стоит ли мне напомнить? Но для него это должно значить больше, чем просто спор.
— Покажи мне храм острова Филы, — сказал он. — И пусть жрец будет готов провести церемонию.
Вот так я впервые вошла в храм, который значит для меня больше, чем любой другой. Твой дом, о Исида, на твоем священном острове, где вершатся таинства и куда, дабы поклониться тебе, стекаются паломники со всего Египта и Нубии. Я была наслышана о несравненной красоте беломраморного храма, но при этом не могла не дивиться его соразмерности, изысканности и изяществу. Напротив, на таком же острове, находится святилище Осириса, и ты, как подобает верной супруге, каждые десять дней в виде изваяния переходишь через воды, чтобы навестить его. Есть ли более подходящее место для бракосочетания, чем у твоих ног?
Твоя статуя, покрытая золотом, взирала на нас, когда Цезарь взял меня за руку и произнес слова брачного обета по обряду Исиды. Слова были на египетском языке, и он повторял их вслед за шепотом жреца.
— Надо же, — сказал он уже после этого, — я понятия не имею, что сейчас наобещал.
— Ты сказал, что пред ликом Исиды связываешь себя со мною узами брака.
— Вот и хорошо, — беззаботно промолвил он, — Цезарь всегда держит данное слово.
Мне оставалось лишь скрыть разочарование и обиду — этот человек относился к священному обряду с насмешливым безразличием. С другой стороны, что бы он ни думал, обеты принесены и церемония свершилась должным образом в присутствии свидетелей.
На обратном пути в Александрию, во время остановок в Фивах и Мемфисе, народу официально объявили, что бог Амон, воплотившийся в Гае Юлии Цезаре, и богиня Исида, воплотившаяся в царице Клеопатре, сочетались браком и скоро одарят народ Египта своим божественным отпрыском. Последнее объявление уже стало настоятельной необходимостью, поскольку моя беременность бросалась в глаза. В Гермонтисе началось строительство родильных покоев и храма царственного рождения. Святилище украшали изваяния божественных родителей, причем лику Амона, дабы ни у кого не возникло сомнений в отцовстве, придали портретное сходство с Цезарем.
Цезарь вел себя так, словно все это его развлекало и даже радовало, однако, как ни странно, египетская брачная церемония не сблизила нас, а как-то отдалила, внеся в наши отношения странную неловкость. Причина, по моему разумению, заключалась в том, что ни один из нас не понимал значения случившегося, а спросить друг друга мы стеснялись или робели. Мне не хотелось услышать, как он говорит: «Я сделал это забавы ради, на спор». Он же не хотел услышать от меня: «Теперь ты должен объявить обо всем в Риме и развестись с Кальпурнией». Мы могли жить как раньше, лишь оставляя это при себе.
Во время обратного плавания я не переставала ждать его слов о том, что он любит меня и действительно считает своей женой, но, увы, напрасно. Цезарь оставался весел, ласков, любезен, он был страстным любовником и внимательным слушателем, но о краткой церемонии на Филах ни разу не обмолвился. Мне же не хватало духу, чтобы напомнить о ней. Между тем ладья приближалась к Александрии.
Еще во время остановки в Мемфисе, когда наши суда встали на якорь у белых городских стен и тенистых рощ, меня охватило дурное предчувствие. Оно усилилось при виде ступенчатой пирамиды Джосера. Мы оставляли царство богов, святилищ и мистерий позади, возвращаясь в мир коммерции, интриг, войн и заговоров. А ведь мы на время выпали из сферы мировой политики. О ее существовании напоминали лишь случайные эпизоды, такие, как внезапно вспыхнувший интерес Цезаря к коптам или блеск в его глазах, появлявшийся всякий раз при упоминании Индии.
Однако Мемфис знаменовал собой границу большого мира — того самого, который (я знала это) неизбежно предъявит права на Цезаря. Так и случилось: едва наша ладья бросила якорь, как к ней устремилось гребное римское суденышко. На носу его стоял Руфий — римский командир, оставленный Цезарем во главе гарнизона Александрии.
Он еще с воды окликал Цезаря, и тот, не склонный бежать от дел, замахал ему рукой. Меня это раздражало: мне казалось, что подобная приверженность делам превращает человека в их раба. Не исключено, что как раз по этой причине мне стали приписывать «восточный» порок неуважения ко времени, выражавшийся в том, что я заставляла гонцов ждать себя. Между тем время я уважаю и именно по этой причине не позволяю отнимать его у меня.