Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голоса становились все громче. Они сливались в общий говор. В один язык. Я не понимала слов не потому что этот язык, возможно, и не был сербским, а потому что все говорили разное, но в один голос. Как самые лучшие церковные хоры, какие мне доводилось слышать во время православных богослужений по большим праздникам: в общем безукоризненно слаженном пении был различим каждый голос.
Я открыла дверь. Чтобы пройти в нее, пришлось нагнуться. Ступеньки были скользкими от влаги. Запаха серы я больше не чувствовала. Начала медленно спускаться. Было больно. И очень трудно, словно я не спускалась, а поднималась наверх. После нескольких ступенек приходилось останавливаться, чтобы отдохнуть, сделать глубокий вдох и выдох, собраться с силами. К счастью, освещение было хорошим.
Снаружи остался ангел, который своей украшенной перстнями рукой указал на вход в водопровод. Снаружи остался мой муж, который меня обнял. Он обнимал меня и спрашивал, не превратилась ли я в вампира. Он не сбежал. Не сделал вид, что не знает меня. Что меня не видит.
Голоса эхом отдавались у меня в ушах. Мне хотелось запеть, запеть что угодно, только чтобы слышать себя. Чтобы знать, что я здесь и что я сильнее их.
Лестница вилась и вилась бесконечно. Изгиб за изгибом. Спускаться становилось все труднее. Каждый шаг был мучением, болели все мышцы ног. Дыхание прерывалось. Теперь при каждой остановке я хватала воздух ртом так, словно его почти не осталось.
Казалось, я никогда не дойду до дна. Казалось, что прошло уже много часов. Я была мокрой от пота, в ушах гудел хор голосов, доносившихся снизу. Он был таким громким, как будто гремел мне прямо в ухо.
И вдруг оказалось, что очередного изгиба лестницы нет. Нет больше и ступенек. Посмотрев в окошко в стене, я увидела воду. Значит, пришла. Я медленно сделала несколько шагов. Увидела, что передо мной арка, ведущая в какой-то зал. Голоса доносились именно оттуда. И я вошла.
Зал был огромным. Самым большим из всех, где я в жизни бывала. Стены его были так далеко, что их не было видно. И этот зал был переполнен. Людьми. Или вампирами. И все говорили вслух. Среди них я сразу же разглядела Вука Исаковича. А рядом с ним стоял он же, но гораздо старше. И он показался мне знакомым. В нескольких шагах от него я увидела Саву Савановича. Голоса вдруг стали такими громкими, что я перестала их слышать. Воцарилась полная тишина. Один из них сделал шаг вперед, отделившись от них. Его лица я никогда раньше не видела. И позже тоже. С его плеч ниспадал пурпурный плащ.
Что вы говорите? Не слышу!
А-а, я должна рассказать вам историю. Об искусстве. С того китайского обеда. Что, прямо сейчас? Не потом. Именно сейчас.
Хорошо.
Видите ли, эта история, хотя я о ней действительно упомянула, она вообще не моя. Мне ее рассказали.
Да. На маскараде. Рассказал человек, переодетый в дьявола. Мой муж что-то спросил, не помню, что именно, а, может быть, я даже и не слышала. И дьявол начал рассказывать. То, что он говорил, я повторила во время обеда насколько смогла точно.
Он говорил, что он на самом деле дьявол и что действительно участвовал в тех событиях. У него была самая безукоризненная маска на маскараде. Потому что маска это не только ткань костюма или парик, настоящая маска это история, рассказ.
А говорил он, а потом и я, следующее:
«Знаете ли вы, что такое искусство? И какая разница между искусством и миром. Его выдумал я. Создал. Нет, я не говорил: „Да будет искусство“, это не мой стиль.
Было это на седьмой день, когда он отдыхал. От чего он отдыхал? На самом деле от чего, спрашиваю я вас. Шесть дней он говорил: да будет то, да будет сё. И устал. Кстати, хочу напомнить, сейчас как раз к слову: меня он изрек первым. Создал. Потому что первым делом он сказал: „Да будет свет“, и возник я. Потому что я — Люцифер, я — свет. И знаете, другие ангелы мне этого так никогда и не простили. Особенно Михаил.
Итак, на седьмой день он отдыхал, а нам, ангелам, велел нарисовать по картине, чтобы потом он выбрал самую лучшую. Мы принялись за работу. Я знал, что буду рисовать. В начале мне, правда, было не совсем ясно, но по мере того как дело продвигалось, я все лучше понимал собственное произведение.
Время от времени я переводил взгляд со своей картины на него. На этого старца, мрачного, в дурном настроении. Он сидел на гранитном престоле, откинувшись на спинку, задумчивый, усталый. Левый глаз голубой, правый — карий. Я думал, а, может быть, ему не нравится то, что он создал, или он прикидывает, не вернуть ли все в то состояние как оно было, не обратить ли все в ничто. Как долго он был один, знает только он сам, и, может быть, его, как любого одинокого старика, злят шумные дети, и он с тоской вспоминает тишину и покой? Что он хотел нам сказать: „Да не будет“ или с насмешкой „Да будет вам“? Но я уверен, что много раз позже, после седьмого дня, он, сломавший не один посох на пути по разным странам, изодравший не одну пару башмаков на дорогах из города в город, он, этот бородатый старик, который ни разу до нас не снизошел, всегда нас жалел.
Он сказал: „Изобразите мне мир“, и мы изображали. Я не был бы тем, что я есть, если бы исподтишка не заглядывал в чужие картины. Видели бы только вы мазню Ариэля! Это была просто пачкотня! И к тому же жалкая лесть. Нарисовал его, веселого, на престоле, в сто раз более крупного, чем мы, все остальные. Люди размером с муравьев, Мы, ангелы, не больше мухи. На картине не было ночи и не было моря.
Видел я и картины ангелов более низкого звания. Они просто все в точности перерисовали. Все было абсолютно так, как есть, и было почти невозможно отличить картину от реальности. Такие произведения я тоже считал лестью.
К моей досаде, Михаил был далеко от меня, и мне не было видно, что делает он. Я долго выдумывал предлог, под которым мог бы бросить ненадолго свое занятие и прогуляться в сторону Михаила. В голову ничего не приходило. Видимо, потому что я слишком увлекся собственной работой.
Я потел. Выдумывал. Радовался. Потом волновался. Исправлял. Восхищался. Сомневался. Стирал. Создавал из тумана, из темноты, угадывал, притрагивался. Понимал все больше и больше.
В самом низу я поместил море…
— Вы работали бамбуковыми чернилами по шелку? — прошептала Жанна Орлеанская.
— Что?! По шелку?! Бамбуковыми чернилами?! Но… — я расхохотался, — вы не поняли. Я работал… Вы еще услышите.
Итак, внизу бесконечные морские волны, над ними берег. В море судно, разломленное силой воды на две части. Судно тонет, моряки прыгают в воду. Лодок мало, но некоторые добираются до берегов, а берега разные, от ласковых, песчаных, мягко уходящих в воду, до крутых, скалистых, резко обрывающихся, подобно некоторым человеческим жизням, в нижней части картины. Не забываю ничего, рисую и пальмы, и кипарисы, и кустарник, виноградники источают сладкий аромат, пахнут рощи корявых оливковых деревьев. Козы, ослы, загорелые мужчины и женщины, дни которых мирно текут один за другим. Дальше картина поднимается в горы, там сливовые сады и свиньи. Тут и там разбросаны села, люди посвистывают, падает ночь. Месяц и Утренняя звезда бдят и разговаривают друг с другом. В одной приятной долине, а отчасти и на холмах, белеет первый город. Его стены высоки и толсты, гонцы ударяют металлическими кольцами в городские ворота. Внутри городских стен все кипит, слышен лай собак и удары кузнецов по наковальне. Приятно пахнут сладости, воняют отбросы, улицы вымощены булыжником, по ним со скрипом ползут повозки. Возле домов играют дети. И никто не видит войско, которое движется с юга, грозно шагая под визг зурны и ритмичный бой барабанов. Войско еще далеко, где-то в долине, разделяющей высокие горы. В другом городе сидит женщина, она обмахивается веером, день душный. На веере я нарисовал все, что уже нарисовал. Еще один такой же мир, но бесконечно меньший и совершенно ненастоящий. Его я рисовал бамбуковыми чернилами. Мимо детей, играющих во время школьной перемены, проезжает повозка, пшеница смотрит на повозку. Стоит лето, жизнь легка и хлопок высок. Рыбы резвятся в ручьях, змея извиваясь ползет в высокой траве, готовая укусить того, кто на нее наступит. Ее глаза зелены, как изумруды, кожа гладкая и блестящая. Недалеко от нее осажденный город. В войске, окружившем город, раздоры, светловолосый великан не хочет сражаться, но вскоре, когда погибнет его товарищ и любовник, все изменится. Вот человек возвращается домой после долгого отсутствия и застает в доме женихов, сватающихся к его собственной жене. Она вяжет и всегда вывязывает мир таким, каким я его уже создал, но каждое утро распускает связанное, и мир исчезает. И этот мир тоже ненастоящий, потому что он из шерсти. И потому что его можно уничтожить. А дальше, в стороне от нее, я многих посылаю в дорогу. Рисую тропинки и императорские пути, всем желанные. Но есть и те, кто мучается по горам, по долам и обходит стороной населенные места, их цели лежат за пределами известных путей.