Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мне снова захотелось посмотреть, что создал Михаил. Я весь извивался, я прохаживался туда-сюда, но мне никак не удавалось приблизиться к его произведению.
Я вернулся к себе. Одиночество стояло возле окна, женщина вошла и увидела, что оно ее ждет. Немного дальше молодой человек маслом, вот пожалуйста, не бамбуковыми чернилами, а маслом писал картины фламандских мастеров, гораздо лучше, чем они сами, те, что из Европы. Никогда это не были его картины, только чужие. Мальчика я послал в Египет обучаться у иллюзионистов фокусам и трюкам и исцелению проказы на ярмарках с помощью чудодейственной воды. Он перешел Синайскую пустыню и добрался до Александрии. Там его выучили тайнам столярного мастерства. Я звал его назад, но он так никогда и не вернулся. Королю я дал лиру, и он пел, я показал ему бемоль и диез, аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя. Я сделал так, чтобы люди встречались и узнавали друг друга и расставались на перекрестках как чужие. Я дал им и перекрестки. Потом пришел черед гор. Я украсил их стройными елями и соснами, поместил туда обритых наголо монахов, сказал им верить в инь и ян. Я никогда не рисовал добро и зло, никогда, это потом другие добавили. Я только дал им красные и желтые одежды и пейзажи горных высот. И шелковые свитки. И кисточки, обмакнутые в бамбуковые чернила. На труднодосягаемых каменных плато я поставил неприступные города. Часовые стояли на страже и день и ночь. Ждали осады. Неприятельские войска не появлялись. Никто не появлялся. Над шлемами воинов, медленно взмахивая крыльями, летали орлы, их несли ветры. Ветры, дующие со всех сторон, я тоже нарисовал, прозрачными красками. На высоте этих ветров я оголил горы. Чистые ручьи омывали камни, тропа вилась к вершинам. Она была узкой, только для одного человека, и я вымостил ее желтыми кирпичами. Она вела прямо в небо, потому что над горами я рассыпал небо, где-то голубое, где-то черное с белыми точками. И подвесил солнце, позволил луне изменять свой вид и дал Утренней звезде быть первой и быть последней.
Я снова попытался заглянуть в картину Михаила. И снова мне не удалось. А потом утомленный старик нехотя встал. Пробормотал нам, что пора заканчивать, и из-за его плохого настроения мне пришлось торопиться. Я начал делать ошибки. Рука дрожала. Ноздри сузились. Глаза слезились. Губы пересохли. А будь у меня все время, моя картина была бы совершенной.
Я добавлял детали. Навеял в пустые поля запаха лаванды. Спустил на волны серых морей парусники. Наполнил их купцами. Они быстро добирались от одних берегов до других. В одном селе соединил трех братьев и четвертого, и самому младшему пообещал самое лучшее. Под конец добавил здание суда. Одел судей в черные мантии. Прокопал водопроводы и пустил людей в них. И принцесс, и драконов. В некоторые места привел добрых героев с калеными мечами, налил им вина, чтоб пили со своими возлюбленными. Где-то положил шпалы по мелким камешкам. Пустил поезда пыхтеть по дорогам, с которых некуда свернуть. Один локомотив остановил снегопадом. Его гудок при отправлении вспорол зимний воздух и слух остальных пассажиров. И иней, и туман, и росу заставил блестеть на траве. В ухоженных садах посадил помидоры.
Тут он сказал: „Хватит. Посмотрим“.
Мы все развернули наши картины к нему. Тогда я и увидел Михаилову. Она была пустой. На ней ничего не было. Я посмотрел на него, но он не удостоил меня внимания.
Старик медленно, но не из вежливости, а по своей неспешности обходил нас и смотрел, слушал, принюхивался, жевал, пил. Он надолго задержался перед картиной Михаила. Ничего не сказал. Потом несколько быстрее просмотрел все произведения ангелов рядом со мной. Время от времени он что-то произносил, ничего содержательного, скорее, это были вздохи, выдохи, покашливание. Когда он дошел до меня, я уже был на той грани, которая разделяет высшее удовлетворение и глубочайшее отчаяние. Ничто не казалось мне более божественным, чем творить, и более дьявольским, чем отвергать. Проходили эпохи, вселенная вертелась по кругу, стремительно падая в самое себя. Когда он наконец поднял голову, все пространство сжалось до размеров моего кулака.
„Произведение Михаила — лучшее“.
„Что?! — прошипел я. — Раз так, я ухожу“.
Небольшой кусочек безоблачного голубого неба я прошел очень быстро. Мои ноги коснулись узкой извилистой тропы, мощенной желтым кирпичом. Я спускался, проходя через голые горы, идя к первым укрепленным городам. Монахи в желтом меня не приветствовали. Я смотрел, нюхал. Слушал. Потому что ты, ангел, в мире новичок и не чувствуешь так, как он, поэтому возвеличивай его, рассказывай, что видишь, ты удивишь его!
Я спускался. Предсмертные хрипы поднимались отсюда наверх по тропинкам и императорским дорогам».
3.
Теперь я могу вернуться к цистерне?
Пурпурный заговорил, но я его голоса не слышала. Во всяком случае, так, как обычно слышат. Я слышала его в себе, а не вне себя. Да нет, я не была вне себя, что вы такое подумали. На каком языке? Что? На каком языке он говорил? Понятия не имею. Я его слышала по-немецки. Но уверена, если бы его слышал Новак, то наверняка слышал бы по-сербски. Вы, возможно, по-латински.
— Добро пожаловать к нам, — таковы были слова пурпурного.
— Вы, — я изумилась, что не слышу своего собственного голоса, — вампиры?
— Что в имени моем? — ответил он мне вопросом.
— Что вам нужно от нас?
— Что нам нужно? Нам? Герцогиня, ведь это вы пришли к нам. Мы никого не зовем, не ищем, к нам приходят сами. Не все, правда, но лучшие из тех, кто решится и кто сумеет.
— Вы переубивали столько людей!
— Никого, герцогиня! Никого! Доктора Радецкого убил тот серб, которого вы видели позже, когда он пробивал колом из боярышника нашего друга Саву Савановича. Про барона и сами знаете. Графа-блондина задушил фон Хаусбург, а Вука Исаковича проткнул рыжий граф. Рыжего графа столкнул в пропасть фон Хаусбург.
— Боже! Боже. Но… но Виттгенау?
— Кто? — пурпурный был изумлен, на самом деле.
Он повернулся к остальным и заговорил с ними, но их слова в моем мозгу не облекались в конкретную форму. Разговаривали они оживленно, об этом я могла судить по выражениям их лиц. Я оцепенела, но была уверена в себе и ждала. Рассматривала их. Заметила знакомое лицо, старуху, прекрасно одетую, высохшую, сильную, совсем не сгорбленную и не усталую. Хотя она стояла далеко от меня, среди вампиров, я чувствовала, что и старуха меня рассматривает. Смотрела она на меня с грустью, мне даже показалось, что в ее глазах стоят слезы. Тут я поняла — это я. Гораздо старше, чем сейчас. Она выглядела так, как я выгляжу сейчас. Мне хотелось крикнуть, но я была нема. Очень скоро ее заслонили другие вампиры, и я почувствовала облегчение. Смотреть больнее, чем знать.
После непродолжительного совещания пурпурный снова повернулся ко мне:
— Вероятно, вы имели в виду Виттгенштейна, — тут он на миг замолчал, — его мы были вынуждены, — он взмахнул рукой, — он был против нас, ненавидел нас, он сказал: «Мир это собрание не вещей, а фактов». Не думаете же вы, что мы можем позволить поставить язык выше мира? Что мы можем позволить кому угодно быть Богом, кроме самого Бога? — Остальные кивали головами и одобрительно шумели. — А он пришел искать нас, причем неправильным путем. Видите ли, в отличие от вас, он выехал из города, потом прошел сюда через внешний тоннель, — тут он широко улыбнулся, — правда, я знаю, что и вы сначала покинули город, но потом мудро вернулись в Белград и пришли сюда через цистерну. Это правильный путь.