Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вот и нет! Мертвых младенцев! Грудничков усопших! Гляди!
Потянула его за руку. Он смотрел: около крошечных могилок на коленях, в ряд, стояли люди, молодые и старые, кто в черном, кто в ярких цветастых платьях и плащах; кто-то молился, сложив руки лодочкой, кто-то гладил сахарный мрамор могилы, а кто-то – высоко поднимал над головой маленькие, величиной с котенка, скелетики, махал ими в ночном воздухе, и между ребрами у иных калак позванивали привязанные за нити колокольчики.
Ночь полнилась гулом и звоном, пахла вином и сырой землей. Здесь прошел дождь? Или люди сами поливают землю: вином, мочой, слезами, спермой, ключевой водой и терпкой текилой, а она все вбирает, все вберет, все – возьмет?
«И меня. И Фели. Да. И нас».
Фелисидад шагнула к стоявшему на коленях старику. Он так низко согнулся, втянул грудь, что плечи касались друг друга. Он напоминал куколку, из которой никогда не вылетит бабочка. Сухую, мертвую.
– О ком вы молитесь, сеньор?
Ей пришлось перекрикивать хор девушек и юношей – они, сбившись в кучку, громко и фальшиво распевали неподалеку, и факелы выхватывали из мрака то острый юный локоть, то румяную щеку, то рыжий мед вьющихся по ветру волос:
– Если бы мог ты бегать, мертвый,
Убежал бы без оглядки!
А не можешь – вот к могиле
Волокут тебя за пятки!
Старик поднял невидящие стеклянные глаза. Глаукомные бельма спустились низко, закрыв всю радужку. Морозные узоры затянули ясные зеркала. «Его сюда привели за руку. Чтобы не упал, не споткнулся. Побыл со своими. Черт, ему же скоро к ним… уходить! Молится, чтобы легче… перейти?»
– А, мучача! – зашарил в воздухе высохшей рукой, пытаясь найти, ухватить руку девушки. Фелисидад подставила ладонь, и старик жадно уцепился, подтаскивал на коленях тело ближе, еще ближе. – Я-то? О внуке молюсь. О мальчике моем сладком! Господь его взял… взял в полете!
Бормотал, улыбался, из угла рта стекала, как слеза, слюна.
– В полете? Летчиком был?
– Да… да-а-а-а-а! На самолете разбился.
Ром подшагнул. Встрял в разговор.
– Летчик гражданской авиации? Военный?
– Да нет… не-е-е-е-ет! Спортивный самолет. Маленький! Дельтаплан. Он не один разбился. С мальчиком! Сыном наших друзей хороших… Внуку двадцать пять, мальчику семь… жить еще не начинали… на взлете ушли… Самолетик… картонный… он над горами летел… над горами… мотор отказал… те, кто видел, говорят – они падали отвесно… отвесно… разбились в лепешку… искали руки, ноги, чтобы в гроб сложить… и похоронить…
Старик указал трясущимся пальцем на могилу.
– Оба здесь.
Фелисидад встала на колени рядом со стариком. Прямо в грязь.
«И не боится испачкаться».
– Мой внук… он хотел мальчика покатать. Показать ему небо!
– Небо… – повторила Фелисидад.
Ром сжал кулаки. «Небо! Звезды! Почему мы все туда хотим? Туда, а не в землю?!
А уходим – в землю».
Земля влажно и нежно прогибалась под ногами. Рому казалось – он бредет по первой, новорожденной почве: планета вчера родилась, и еще не остыла, и можно провалиться в тартарары, к центру Земли, к ее раскаленному тяжелому ядру. Рука в руку, рука об руку. Кладбище – карнавал, кладбище – родильный дом: здесь по-иному, в иной мир рождается душа. Сердце бьется по-иному.
– Фели, – он сильнее сжал коричневую родную лапку. – А мы тут… можем помянуть?
Не сказал кого: Фелисидад и так поняла.
Встала как вкопанная.
«Черт, дурак, зачем сказал?»
Лапка сначала напряглась и отвердела, потом помягчела, поплыла растаявшей глиной.
– Можем, – тихо ответила она.
Ром боялся заглянуть ей в лицо.
– А как? Как мы помянем… его?
«Наверное, это был мальчик. Да, мальчик. Да».
– Не знаю.
Она и правда не знала.
Он должен был знать. Придумать.
И так, чтобы все было хорошо, правильно, по обычаям этого народа.
– Давай… – Горло превратилось в сухой наждак. – Давай встанем на колени вот здесь.
Показал на прогал между двумя белыми в ночи могилами.
Встали. Теплая земля свежо, радостно спружинила. Колени утонули в земле, как в прибрежном песке. Звезды иглами кололи им склоненные затылки.
– Что у тебя с собой… есть? Ну, драгоценного?
И опять она поняла.
Схватила золотую цепочку у себя на груди. Вытащила из-под блузки крестик.
– Это… бабушка Лилиана подарила… я не помню… мама говорит: бабушка на меня надела, когда я еще в колыбельке лежала…
У Рома перехватывало горло. В голове туманилось, будто он задрал голову в небо и кружился, как безумный танцор, среди могил, и звезды крутились над ним гигантским волчком.
«Только не реветь. Все уже выплакано. Давно».
– Мертвая твоя бабушка Лилиана. Вот сейчас крестик ей и вернется. И… ему.
– Да.
– Копай!
Они оба стали рыть мягкую черную землю, и иногда под пальцы совались острые камни, и Фелисидад тихо вскрикивала, – копали руками, не щепкой, не совком, не лопатой, и удивительно радостно, послушно разымалась под руками земля, и вот она, маленькая могилка для крестика, для поминанья и возвращенья. Ром грязными пальцами снял у Фелисидад с шеи золото бабушки Лилианы. Поцеловал крестик. Фелисидад поцеловала тоже. Они бездумно, бессмысленно, еле удерживая внутри кипящие слезы, совершали этот обряд: такого никогда не было и не будет больше никогда. Они все это сами придумали.
– Помолись.
– Dios te salve, Maria, llena eres de gracia, el Senor es contigo…
– Богородице Дево, радуйся, – сказал Ром.
Именно так молилась бабушка над его кроваткой, когда он плохо засыпал, и ни сказки, ни уговоры не помогали – он плакал и звал: «Мама! Папа! Где вы! Я хочу, чтобы вы были!»
– Santa Maria, Madre de Dios…
– Ты знаешь, она тоже сына своего… отдала… на смерть… она нас понимает.
– И слышит?
Фелисидад дочитала молитву до конца. Ром подержал в грязной пригоршне золотую птичью лапку крестика. Фелисидад подсунула руки под живую чашу его рук – и так стояли на коленях, и вместе клали в земляную яму навечный подарок бабушки Лилианы: в их первую общую могилу.
Положили. Закопали.
Земля брызгала из-под рук.
Когда закопали – легче стало.
– Будто его похоронили…
Губы Рома мерзли, а в груди горело.
Фелисидад ткнулась головой ему в грудь. Он очень крепко обнял ее.