Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я осознал, что наконец есть шанс найти какие-то ответы: ну почему во мне уживается эта странная комбинация из упрямства, пассивности и молчаливой враждебности? почему я не способен на открытое проявление гнева? отчего не выношу авторитарности и почему порой испытываю полнейшее душевное онемение?
Как-то раз Стюарт обмолвился, что ему впервые попался пациент со столь непроницаемой физиономией, по которой невозможно прочитать мысли. Мне еще не доводилось слышать столь объективное описание моей маски; надо полагать, она появлялась всякий раз, когда мне хотелось на минутку укрыться от расспросов.
Пока я учился смотреть прошлому в лицо и впервые в жизни начинал понимать, что именно сделала со мною война, я не забывал о поисках полной правды о случившемся в 1943-м. Впрочем, несмотря на терапию, за эти два года характер усилий почти не изменился. Потребность узнать имена японцев, ответственных за конкретно эти жестокости, вполне понятна, — но во мне по-прежнему ярко жила идея мести.
* * *
Одним из тех, кого я разыскал в ходе своих припозднившихся поисков информации, был Джим Бредли, тот самый, кто в 1944-м был моим соседом по лазарету в Чанги. Он опубликовал мемуары о побеге из Сонкурая в 1943-м и о последующих событиях. Прочитав один из отзывов на его книгу, я взял ее в руки и обнаружил пассаж с теплыми словами в адрес «покойного Эрика Ломакса». Признаться, было очень приятно написать Джиму, удивить его моей живучестью. Мы встретились и возобновили нашу дружбу. В октябре 1989-го я приехал в Мидхерст, деревушку в графстве Сассекс у подножия холмов Саут-Даунс, где и переночевал в доме Джима и его супруги Линды. Провели очень приятный вечер воспоминаний, а утром, за завтраком, Линда показала мне фотокопию заметки из «Джапан Таймс» от 15 августа 1989 года. Прямо скажем, сам я вряд ли стал бы интересоваться этой выходящей в Токио англоязычной газетой. Так вот, копию статьи из Японии прислал один из членов Комиссии по воинским захоронениям, знавший про обширную коллекцию вырезок, которую Линда собирала о войне на Дальнем Востоке. По ее мнению, эта статья могла меня заинтересовать, так как в ней упоминался Канчанабури.
Выяснилось, что речь в заметке шла про господина Нагасэ Такаси, переводчика, помогавшего союзникам искать погибших на ТБЖД, и словоохотливого корреспондента падре Бабба. Я поймал себя на том, что испытываю странное, доселе незнакомое мне чувство ледяной радости. Статья иллюстрировалась фотографией. Далеко не молодой человек в черной рубашке без воротника сидит в кресле на фоне стены, сплошь заставленной книгами. Руки безвольно лежат на столешнице, производя впечатление отрешенности и уязвимости. За правым плечом крупноформатный снимок моста через реку Квай. Лицо без улыбки, изнуренное, хорошо знакомое с болью, лицо нездорового семидесятиоднолетнего старика — но вот текст… Из-под его коротеньких абзацев и обтекаемых фраз на меня смотрели куда более юные глаза.
В заметке рассказывалось, как Нагасэ почти всю свою жизнь «заглаживает вину, которая лежит на японской армии за обращение с военнопленными»; как ему приказали стать членом поискового отряда; и как он, своими глазами видевший в 1943-м эшелоны с пленными, перевозимыми из Сингапура в Таиланд, и понятия не имел о масштабах происходящего, пока не добрался вместе с поисковиками до дальних участков ТБЖД, с их бесчисленными трупами и могилами. Вот когда, по словам самого Нагасэ, он решил посвятить остаток жизни памяти тех, кто погиб на строительстве дороги.
Итак, вот человек, о котором мне рассказывал падре Бабб, и которого я воспринимал с таким ехидным недоверием. Но это еще цветочки. Дальше в статье шла речь о его слабом здоровье, неизлечимом кардиозаболевании и сердечных приступах, которые он переживал «…всякий раз, когда вспоминалось, как японская военная полиция пытала в Канчанабури одного военнопленного, обвиненного в изготовлении карты ТБЖД. Среди их методов была пытка водой, которую в огромных количествах заливали несчастному в глотку. Будучи бывшим военнослужащим японской армии, я счел, что мои страдания были той ценой, которую я должен заплатить за наше обращение с пленными, — сказал мистер Нагасэ».
Тем утром, сидя на кухне в доме Бредли, я не стал ничего говорить. И виду не подал, только лицо болело от наброшенной бесстрастной маски. Я не спускал глаз со статьи, читал и перечитывал ее на пути до Лондона, и к тому моменту, когда поезд замер на вокзале Ватерлоо, я уже твердо знал: вот он, человек, которого я столь долго искал. В его внешности проглядывали знакомые мне черты: подскуловые впадины, глаза и рот — старческая редакция того серьезного молодого человека. Он рассказывал про меня, тем самым неявно признавая собственное присутствие во время моих пыток. Я испытывал триумфальный душевный подъем от того, что нашел его и что мне ведома его истинная сущность, в то время как сам он и не догадывается о том, что я по-прежнему жив-живехонек.
Оказывается, у него тоже кошмары, стоп-кадры из прошлого, жуткая внутренняя пустота… В статье говорилось о том, как Нагасэ замаливает собственную вину, что он неоднократно возвращался в Канчанабури с 1963 года, когда японские власти отменили былые ограничения на поездки за границу. Он возлагал венки на воинском мемориале союзников, основал благотворительную организацию для помощи семьям депортированных азиатских рабочих, среди которых была столь громадная смертность… Возникало впечатление, что этого странного человека подстегивали воспоминания о моих криках, пронизанных мольбой и страхом.
Итак, я вроде бы нашел одного из тех, кого искал. Практически наверняка это он, теперь я знаю и его имя, и адрес. Стоит только захотеть — протяну руку и ткну в него пальцем, да так, что небо с овчинку покажется. Стерты наконец те годы, когда я в бессильной ярости думал о нем и его напарниках. Даже сейчас, зная, чем он занимался после войны, и понимая, что я сам начинаю менять собственные взгляды на отмщение, на поверхность все равно выплескивались старые чувства: я хотел серьезно навредить ему за участие в пытках, погубивших мою жизнь.
Когда я тем же днем, только много позднее, вернулся в Бервик, Патти заметила, что много лет не видела меня в таком воодушевлении. Вновь заехав в Медицинский фонд, я направо и налево раздавал фотокопии статьи из «Джапан Таймс» и с интересом услышал от медперсонала, что впервые меня можно назвать «оживленным». Да, время непроницаемой маски позади!
Но я до сих пор не знал, как поступить с Нагасэ. Сделал ряд запросов о нем, в частности обратился к британскому послу в Токио и к специалистам по переосмыслению военного прошлого японцами. По всему было видно, что деятельность Нагасэ хорошо известна в кругу тех, кто озабочен угрозой воскресения японского милитаризма, однако я никак не мог понять, чистосердечно ли его раскаяние. Понемногу, подспудно зрела мысль, что придется встретиться, принять решение, вновь оказавшись лицом к лицу. После войны очень многие не смогли принять правду о наших ранах, поскольку они не позволили своему воображению полностью оторваться от комфортабельности знакомой им жизни, — зато я хотел увидеть скорбь Нагасэ, чтобы самому вздохнуть свободнее.
Прошло немало времени, прежде чем удалось сформулировать это полуосознанное желание. Кое-кто уговаривал простить и забыть: дескать, дело давнее. Обычно я не вступаю в открытые споры, но здесь уже начал возражать, пусть и тихо. Ведь большинству тех, кто советовал простить, не довелось пройти через пережитое мною. Я не был настроен прощать. Во всяком случае, пока.