Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М.М. Бахтин и его окружение считали В.В. Виноградова самым «опасным» и самым «лингвистичным» из формалистов [Волошинов 1930]. Разумеется, он не мог не отметить: «Образы автора и образы персонажей определяются, по концепции В. В. Виноградова, языками-стилями, их различия сводятся к различиям языков и стилей, то есть к чисто лингвистическим. Внелингвистические взаимоотношения между ними Виноградовым не раскрываются» [Бахтин 1979: 295–296]. Но надо учитывать, что для Бахтина и текст, и его семантика – это внелингвистические отношения, и он не впускает в эти пределы «биографического автора». В мире текста нет места автору:
«Это не значит, что от чистого автора нет путей к автору-человеку, – они есть, конечно, и притом в самую сердцевину, в самую глубину человека, но эта сердцевина никогда не может стать одним из образов самого произведения. Он в нем как в целом, притом в высшей степени, но никогда не может стать его составной образной (объектной) частью» [Бахтин 1979: 288].
Понятие автора у Бахтина множится, напоминая бесконечные отражения, пока не становится «contradictio in adjecto»:
«Всякий текст имеет субъекта, автора (говорящего, пишущего). Возможные виды, разновидности и формы авторства. Лингвистический анализ в известных пределах может и вовсе отвлечься от авторства. Истолкование текста как примера (примерные суждения, силлогизмы в логике, предложения в грамматике, «коммутации» в лингвистике и т. п.). Воображаемые тексты (примерные и иные). Конструируемые тексты (в целях лингвистического или стилистического эксперимента). Всюду здесь появляются особые виды авторов, выдумщиков примеров, экспериментаторов с их особой авторской ответственностью (здесь есть и второй субъект: кто бы так мог сказать)» [Бахтин 1979: 282].
«Строго говоря, образ автора – это contradictio in adjecto. Так называемый образ автора – это, правда, образ особого типа, отличный от других образов произведения, но это образ, а он имеет своего автора, создавшего его. Образ рассказчика в рассказе от я, образ героя автобиографических произведений (автобиографии, исповеди, дневники, мемуары и др.), автобиографический герой, лирический герой и т. п. Все они измеряются и определяются своим отношением к автору-человеку (как особому предмету изображения), но все они – изображенные образы, имеющие своего автора, носителя чисто изображающего начала. Мы можем говорить о чистом авторе в отличие от автора частично изображенного, показанного, входящего в произведение как часть его» [Бахтин 1979: 288].
«Чистый автор» противостоит автору, входящему в состав произведения. Автор, по Бахтину, оказывается и демиургом («драматургом»), и нищим королем, раздавшим все свое богатство (свои «слова») им же порожденным персонажам:
«Не стоит ли автор всегда вне языка как материала для художественного произведения? Не является ли всякий писатель (даже чистый лирик) всегда «драматургом» в том смысле, что все слова он раздает чужим голосам, в том числе и образу автора (и другим авторским маскам)?» [Бахтин 1979: 288].
В определенном смысле рассуждения Бахтина напоминают проблематику, связанную с разграничением между высказываниями на языке-объекте и метаязыковыми высказываниях о них, притом, что сами метаязыковые высказывания становятся объектными на метаязыке более высокого уровня[15]. Вот если бы Бахтинские «авторы» составляли бы иерархию, подобно иерархии метаязыков, тогда было бы возможно избежать противоречия. Но Бахтин иерархии предпочитает полифонию, а в ней подобные противоречия не разрешимы.
Если бы в теории Бахтина действовала формальная логика, то автора пришлось бы признать несуществующим, поскольку он есть противоречие. Но у Бахтина иной подход, поэтому проблему автора можно сформулировать так: противоречие и есть форма существования автора.
Проблема автора поэтического текста может быть поставлена и таким образом: можно ли свести понятие автора не к биографической личности, а к опознаваемым или описываемым признакам текста. Такая постановка вопроса, в частности, дала жизнь продолжающемуся проекту В.П. Григорьева по описанию поэтических идиостилей и идиолектов русского языка [Григорьев 1983]. Биографический автор при таком подходе оказывается порождением не текста, а языка – одним из возможных состояний, принимаемых языковой системой, причем таким, при котором проявляются ее нетривиальные характеристики, поскольку поэтический язык есть «язык с установкой на выражение» (русская формальная школа, Р.О. Якобсон), на выявление потенциала языка, или, используя выражение В.П. Григорьева, язык в эстетической функции. Видимо, так можно сформулировать предпосылки, которые лежали в основе упомянутого проекта, породившего серию продолжающихся публикаций.
Имеет смысл вспомнить, какие факторы оказались в центре внимания забытой ныне дискуссии. Во время состоявшегося в секторе структурных методов изучения языка и лингвистической поэтики Института русского языка АН СССР в ноябре 1984 года Научного совещания «История языка русской поэзии ХХ века»[16] Вячеслав Вс. Иванов произвел эксперимент, схожий с тем, что сегодня предлагают инициаторы вышеупомянутого проекта. Он прочитал найденное в архиве стихотворение и попросил угадать автора. Почти все назвали имя М. Цветаевой, хотя автором был Борис Пастернак. Между тем, в зале присутствовали ведущие специалисты по творчеству Пастернака, но и им не уда лось узнать автора. Тем самым, казалось бы, было доказано, что идиостиль и идиолект поэта – достаточно субъективны и даже проблематичны, можно говорить об индивидуальности лишь отдельного произведения. Но этот же эксперимент мог быть проинтерпретирован и противоположным образом, что и было предложено С.И. Гиндиным:
« пример этот не подтверждает проблематичности существования того явления, которое мы обычно называем стилем или языковой индивидуальностью автора. Скорее даже наоборот: то, что это произведение присутствующими было воспринято как неизвестное им стихотворение Цветаевой, свидетельствует о том, что в нашей интуиции существует достаточно определенное и в основных чертах у всех нас совпадающее представление об индивидуальном стиле Цветаевой» [Гиндин 1989: 260].