Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Больно? – заботливо спросил Пономарев, и было в этом что-то такое, отчего Шура вдруг понял: вот оно, то ощущение, которое он пытался найти. Сидишь рядом с отцом и можешь поговорить с ним обо всем. Почему я такой, папа?
– Мой сын погиб два года назад, – тускло откликнулся Пономарев. – Покончил с собой. Он был вашим ровесником.
Отражение чувств того, кто находится рядом, мелькнуло в голове. Погасло. Он слишком устал, чтобы думать, чувствовать, бороться. Оставалось просто сидеть на берегу пруда и слушать, как неспешно бредет мимо лето.
– Вы знаете, что произошло с Голицынской?
Шура вздохнул.
– Ее пытались убить из-за меня.
Пономарев усмехнулся. Жестко. Нехорошо.
– Хотите ей помочь?
* * *
Потолок был очень высоко и постоянно кружился, плавал и исчезал в белой влажной пелене, чтобы вернуться и почти вдавить в себя.
Встать.
Тело не слушалось, тело было чужим и странно вялым, словно все мышцы вдруг превратились в растрепанные шерстяные нити. Встать.
Он смог только шевельнуть пальцами левой руки. Все. Боль пришла сразу же – спрыгнула с потолка, впилась ледяными иглами в грудь, принялась крутить и сжимать. Это была ласка, но невыносимо тяжелая и злая.
Лиза…
– Он умирает, – донеслось из белой пелены. Это я, со странным безразличием подумал Шура. Это я умираю.
– Где мы ошиблись?
– Да нигде, он слаб оказался.
Это обо мне…
– Да, это о тебе.
Женщина – высокая, черноволосая, ослепительно красивая – склонилась над ним, провела прохладной ладонью по лицу: боль заворчала и откатилась в сторону. Не ушла совсем, но отпустила.
– Ты умираешь, Шура. Запечатление прошло, но ты его не вынес.
Запечатление? Что это?
Он вспомнил.
Небо темнеет. Солнце по-прежнему в зените, но само небо становится темно-фиолетовым и беззвездным. Солнце пылает белым раскаленным шаром, брызжет в глаза острыми злыми лучами. Шура поднимает руку, пытаясь заслониться от разъедающего света, и тогда Пономарев ударяет его наотмашь нестерпимо сияющей серебряной плетью.
– Thor tumi niim cea loo foram.
Слова звучат низко и гулко. Шура падает на колени в грязно-рыжий песок, чувствуя, как его вытягивает из тела. Обугленными тряпочками слетают на землю стрижи, вода в пруду чернеет, и обваренные рыбы всплывают белыми брюшками вверх: в их выкатившихся глазах – ужас.
– Naarme nihor smi dharana cea loo foram…
Шуру поднимает в воздух и швыряет вниз. Он видит себя со стороны: скорчившееся тело, опутанное сияющими нитями; он видит Пономарева, который сжимает в руке плеть и лупцует его, Шуру. Грохочет гром…
– Nieh tshur naere nihor thin ngalame cea loo foram…
Больно. Невыразимо.
Женщина мягко гладит его по щеке.
– Потерпи. Еще немного.
Я окажусь в стране мертвых? Там, с братом Лизы? Лиза…
– Ты хотел ей помочь?
Боль встрепенулась, стиснула горло. Помочь… помочь Лизе…
– Он обманул тебя, Шура. Запечатленный даэрана никому не может помочь, кроме своего ведущего. А ты не знал и купился на это. Когда стало ясно, что ты даэрана…
Нет, молчи. Пожалуйста.
– Он просто сыграл на том, что было для тебя важно. Крайне важно.
У боли были хрусткие ледяные пальцы – она проникла в грудь, сжала сердце. Шура завыл, изогнулся, рухнул в белое. Ладонь женщины легла на его лоб.
– Еще немного, Шура. Скоро.
– Все, отходит.
– Жаль, конечно. Таких больше не будет. Упустили парня.
– Не судьба. Говорят, он танцевал хорошо.
Это меня упустили. Это я танцевал хорошо.
Тьма.
* * *
Шура окончательно пришел в себя сразу после того, как непоседливый солнечный зайчик прыгнул на его щеку. Открыв глаза, Шура обнаружил, что лежит в постели в незнакомой комнате, которая показалась ему чем-то средним между гостиничным номером и больничной палатой – чисто, аккуратно и необитаемо, что ли.
Комната была пуста.
Шура попробовал поднять руку, и у него это почти получилось – во всяком случае, пальцы дрогнули, сжались и разжались. Тотчас же руку от запястья до кисти пронизало болью – как ударом тока.
«Что со мной?» – подумал Шура и вспомнил: белая боль, темноволосая женщина, ты умираешь… Небо темнеет…
«Я все-таки не умер», – подумал Шура. Мысль была вялой и неприятной, словно позавчерашняя вареная макаронина – будто бы принадлежала не ему. Шура попытался повернуть голову к окну – и повернул: за окном была осень, солнечный – октябрьский? – день: золото берез плавилось в голубом.
«Эк меня хватило», – так же лениво подумал Шура. Мелькнуло: запечатление, упустили парня, танцевал хорошо. Думать не хотелось. Шура закрыл глаза.
– Для начала: вы обладаете потрясающими возможностями. Лиза сможет забыть обо всех своих бедах, и ни одна живая душа не посмеет ее тронуть – если вы примете себя таким, какой вы есть и начнете развиваться.
Пономарев докуривал уже третью сигарету. Шуре казалось, что время застыло.
– Почему вы все это делаете? – спросил он. – Почему хотите ей помочь?
Пономарев усмехнулся – печально, горько.
– Потому что она Голицынская – только по матери.
Шура аж икнул. Помолчали.
– Вы подарили ей хорошую машину, – выдавил наконец Шура.
Пономарев задавил окурок о подошву ботинка и полез в карман за портсигаром.
– И он тебя обманул, – отозвалась темноволосая красавица. – Настоящие родители Лизы – деревенская пьянь. Она ездила к ним пару лет назад, и они ее не узнали.
Шура почувствовал прикосновение к руке. Рядом обнаружилась немолодая дородная женщина в белом халате. Увидев, что Шура смотрит на нее, она улыбнулась и спросила:
– Проснулся? Как себя чувствуешь?
– Не знаю, – проговорил Шура. Голос будто бы слежался в горле и казался чужим.
– Сожми мои пальцы, – предложила женщина. – Так сильно, как только сможешь.
Шура не смог – рука чуть-чуть оторвалась от простыни и безвольно упала. Женщина понимающе качнула головой.
– Ну, отдыхай, – сказала она. – Спи.
– Где я? – спросил Шура.
Женщина улыбнулась, и в ее взгляде мелькнула тень, которой Шура не понял.
– В больнице, – просто ответила она. – В больнице для своих.
Шура поморщился.