Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За дом на Молчановке заплачено до августа, вот в августе и двинемся. А пока в Середникове напоследок побарствуем; наслышанная о дурном столичном климате, госпожа Арсеньева дорожила для Мишеньки каждым солнечным днем.
Последнее лето в Середникове в «Княгине Лиговской» описано так:
«У Жоржа была богатая тетушка, которая в той же степени была родня и Р-вым. Тетушка пригласила оба семейства погостить к себе в Подмосковную недели на две, дом у нее был огромный, сады большие – одним словом, все удобства. Частые прогулки сблизили еще более Жоржа с Верочкой; несмотря на толпу мадамов и детей тетушки, они как-то всегда находили средство быть вдвоем: средство, впрочем, очень легкое, если обоим этого хочется».
Богатая тетушка – Екатерина Аркадьевна Столыпина; Подмосковная с огромным домом и большими садами – Середниково, Лермонтов и Лопухина там и в самом деле гостили в начале лета 1832 года. А вот причина выхода Печорина из университета, которую биографы Лермонтова, начиная с Висковатого, сочли документально точной, таковой не является.
Герой романа, как мы помним, на экзамены не явился, уверив маменьку, что испытания в науках отложены еще на три недели. Обман, естественно, открылся. Маменька, разгневавшись, созвала расширенный семейный совет, и этим чрезвычайным комитетом было решено: «сдать» легкомысленного сына и племянника в юнкера, где его «пришколят и выучат дисциплине».
В этой истории достоверно только то, что Лермонтов, как и Жорж Печорин, на «испытания в науках», проводившихся с 16 мая, не явился. Однако с его стороны никакого обмана не было. Дисциплинарное нарушение было допущено с полного согласия Елизаветы Алексеевны. Потому и не пришел Мишенька на экзамены, что на их маленьком семейном совете уже решено: не дожидаясь конца сессии, подать прошение об увольнении.
Экзаменационная сессия кончалась 18 июня, но уже 1 июня 1832 года Лермонтов написал заявление с просьбой снабдить его надлежащим свидетельством для перевода в Санкт-Петербургский императорский университет.
18 июня 1832 года решением правления это свидетельство было выдано, а в начале августа Арсеньева с внуком уже покинули столицу.
Судя по тому, что первые, августовские письма Лермонтова из Петербурга в Москву представляют собой развернутые объяснения причины внезапного отъезда, уехал он неожиданно, поставив и девочку с родинкой, и ее родных, так сказать, перед фактом.
Ссылка на опасности, грозящие в связи с сунгуровским делом, в качестве главного мотива никак не годилась. Для Лермонтова это если и был аргумент, то из самых последних. Бегство из Москвы, объясненное таким образом, ставило его в бестактное положение перед Алексисом. Алексей Лопухин был тоже московский студент, а он спокойно, не нервничая, пережидал политическую бурю – так, как пережидают затянувшуюся непогоду.
По всей вероятности, при отъезде было пущено в обращение самое простое из объяснений, то, что вошло впоследствии в «Княгиню Лиговскую»: не сдал сессию и, чтобы не терять год, попытается устроиться в Петербургский университет.
Причина была мелкой и годилась лишь для разового пользования. Особенно если учесть, что решение принимает человек, истинно влюбленный. И притом взаимно. Понимая это, Лермонтов делает попытку объяснить «бегство от счастья» более сложными и, следовательно, более уважительными причинами: сочиняет светский отчет о столичных впечатлениях, а в него, как бы между прочим, вкладывает стихи:
Было над чем задуматься и умной, как день, Вареньке, и ее домашним…
Даже Мария Александровна, в силу старшинства опекавшая и младшего брата, и сестру младшую, а заодно, ввиду отсутствия надежд на личную жизнь (М.А.Лопухина была уже сильно немолода – по понятиям тех лет, разумеется), и их друзей, и та призадумалась. Ей явно непонятны мятежи и метания «дорогого Мишеля». В ее глазах поклонник Варвары был странным юношей. Оставить навсегда город, в котором был «безмерно счастлив»? И пусть бы причина была уважительная, так нет – химера. Он, видите ли, жаждет бури, сам напрашивается на «печали» и «страдания», и это он, милый Мишель, бабушкин баловень, рожденный, в чем уверял совсем недавно, «для вдохновений мирных»?
Не понятый на Молчановке «Парус» был вторым вариантом серьезного объяснения необъяснимого с точки зрения логики и здравого смысла поступка. Первый написан перед самым «бегством», но беглец от счастия, видимо, не осмелился прочесть его при прощании, – и вот теперь, уже из Петербурга, в дополнение к «Парусу» вписывает и эту исповедь в письменный отчет о житье-бытье:
В том же письме, не надеясь, видимо, на поэтические иносказания, Лермонтов делает и еще одно признание, причем по-русски: дабы при переводе не утратился ни единый оттенок смысла: «…Тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит». («Ничтожный» в данном контексте – обыкновенный.)
Путь из ничтожества был известен. День ото дня мужавший «деятельный гений», подхлестываемый нетерпением сердца, возбуждаемый не прекращающейся ни на минуту работой ума, требовал «пищи», то есть событий, действий, движения, перемен, напряжения душевных сил, страстей и сильных положений – словом, всего того, чего московская жизнь ему дать не могла. Нежно любимая Москва обрекала на вдохновения кабинетного свойства. Кабинетный способ постижения жизни Лермонтова не устраивал так же, как «теоретические устремления», разлученные с действительностью. В системе его мышления имели цену лишь те идеи, что были рождены страстью: «страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии». Надо было срочно менять судьбу или, как он скажет несколько позднее, в романе «Княгиня Лиговская», «дать новое направление своей жизни».
О внутреннем состоянии Лермонтова перед этим решительным шагом мы можем судить еще и по явно автобиографическому фрагменту из «Вадима»: «Его душа еще не жила по-настоящему, но собирала все свои силы, чтобы переполнить жизнь и прежде времени вырваться в вечность…»
В альбоме «кавказской» племянницы госпожи Арсеньевой Марии Хастатовой-Шан-Гирей сохранилась запись, сделанная рукою Марии Михайловны Лермонтовой: «Любить – вся моя наука». Редкостный этот дар – любить сильно, пламенно и нежно – мать передала сыну. И тем не менее занять всего себя – и ум, и сердце, и мышление – только одной этой наукой Лермонтов никогда не умел: «демон поэзии» властно выталкивал его из домашнего круга в действительную жизнь, чтобы там, в самой гуще «существенности», он нашел средства выполнить свою писательскую миссию: постигнуть «теченье века».