Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Друзья тем временем свернули налево и оказались на узенькой извилистой улочке Жан Лантье. Едва они сделали несколько шагов, как прямо перед ними из окна какого-то дома выбросили труп гугенота, который и упал к ногам, обрызгав их кровью. Все трое подняли головы. В окне показалось испуганное лицо какого-то горожанина, за ним другое. Увидев дворян с белыми крестами на шляпах, погромщики закричали:
— Просим прощения, но мы не знали, что вы здесь пройдете; благородные господа редко заглядывают сюда.
— Негодяи! — крикнул Шомберг. — Вам следовало бы обрезать уши за непочтение к истинным католикам, которые только что выдержали бой с гугенотами!
— Но здесь только что совсем никого не было…
— Впредь будь внимательнее и благодари Бога, что у меня нет времени заняться тобой!
И друзья торопливо отправились дальше, перешагнув через убитого двумя выстрелами в грудь гугенота, которому ничем уже не могли помочь.
У самой часовни Орфевр им попалась на глаза целая груда трупов, которые стаскивали сюда со всех близлежащих улиц; среди них были и женщины, многие совершенно нагие. Пройдя чуть дальше, они застали сцену насилия: какой-то католик догнал женщину, повалил ее и стал рвать одежду, крича, что гели она не отдастся добровольно, он перережет ей горло. Она согласилась, но неожиданно подоспели наши друзья. Лесдигьер одним ударом шпаги раскроил череп насильнику, и тот упал на женщину, даже не вскрикнув. Она с трудом выбралась из-под него и, прикрывая тело обрывками одежды, тупо и со страхом уставилась на своих спасителей.
— Бегите отсюда как можно скорее, — сказали они, — а еще лучше — спрячьтесь так, чтобы вас не нашли. В противном случае вас убьют.
Она смотрела, часто моргая, и, как видно, даже не понимала ни того, что происходит, ни того, что ей сказали.
Друзья отправились дальше, и повернули вправо к набережной. Мимо бежали вверх и вниз по улице несчастные, обхватив головы руками и зовя на помощь. Но их безжалостно убивали из пищалей и аркебуз; догоняя, на ходу били ножами и топорами, и их трупы, символизирующие собой миролюбивую политику правления Карла IX и его матери, Екатерины Медичи, громоздились в ужасных, неестественных позах по обеим сторонам улиц. А убийцы отправлялись дальше разыскивать дома, помеченные крестами, обитатели которых подлежали истреблению, а сами жилища — разграблению или сожжению.
Шагая среди обезображенных полунагих мертвых тел, скользя в крови, которой были залиты мостовые, рискуя каждую минуту быть раздавленными очередным трупом, выброшенным убийцами из окна, друзья думали о том, до какого предела дошел религиозный фанатизм у добропорядочных обывателей, если они превратились в мародеров и убийц! Если начали резать гугенотов так, словно те являлись членами семейства ненавистного Калигулы[30]. Если бы они были турками или маврами, которые уже сожгли все парижские дома, а их обитателей в отсутствие хозяев безжалостно истребили.
Одни из них хладнокровно перерезали невинным жертвам горло, другие вспарывали животы, третьи расстреливали, четвертые убивали ударами дубин по головам тех, кого к ним подводили — безропотных и обреченных, читающих молитвы во славу Господа и уверенных в царствии небесном. Никто не оставался без работы. И все это широко приветствовалось и поощрялось монахами, проповедующими, что на небе зачтутся их деяния во славу святой веры и во имя Спасителя, и царствие небесное с райскими кущами им обеспечено. При этом они твердо знали, что, искореняя ересь и безбожие, они увеличивают число истинно верующих, а значит, и собственные доходы. И католики, рисуясь один перед другим, кричали во всю глотку о том, кому и сколько пришлось уже истребить еретиков, а потом подходили под благословение отцов церкви и целовали им руки и протянутые распятия. И тут же, будто вновь подпитавшись жаждой истребления протестантов, снова шли убивать во славу религии, во упрочение римско-апостольской веры, совершенно не задумываясь, что убивают своих соплеменников, таких же французов, как и они сами! И за что же? За то, что они по-другому молятся тому же самому Богу! Да какая разница, как ты молишься, если Бог един как для тех, так и для других? Не все ли ему равно, на латыни или на родном языке произносишь ты молитвы? Есть ли разница в подстреленной охотником дичи в лесах Прованса или соседствующего с ним Пьемонта?
Так рассуждал бы любой здравомыслящий человек, но таких вольнодумцев объявляли еретиками и сжигали на кострах, называя их продавшими душу дьяволу. Ныне те, кто был туп и невежествен, запуган церковью, одурманен лживыми речами ее проповедников, те, кто свято верил, что ему старательно втолковывали невежественные, сумасбродные и фанатичные монахи-маньяки, — те объявили войну другим, тянущимся к знаниям и науке, отрицающим церковь как ненужное звено между человеком и Богом. Сегодня был час мщения этим людям, которых они, возможно, и ненавидели именно за то, что те оказались умнее и чище, и не стеснялись говорить об этом.
— И все-таки, — возмущался Шомберг, — откуда у них такая жестокость? Чем она оправдана? Как будто все посходили с ума!
— Будь проклят король вместе с Гизами! — ругался Матиньон. — Будь проклята их религия вместе с папой! Они убивают лучших людей Франции в угоду епископам и кардиналам! Всему виной их подстрекатели, сами они никогда бы не додумались до этого.
— Нет никого страшнее француза в своей ненависти, — ответил Шомберг. — Эти фанатики готовы вырезать собственную семью, если выяснится, что та обратилась в протестантство.
— Прав был Колиньи, когда уверял, что французам необходима внешняя война, иначе оружие они обратят против соотечественников, — молвил Лесдигьер.
— Поэтому они его и убили, — мрачно изрек Матиньон, вскрывая одну из главных причин резни, — а заодно и всех наших.
На улице Жан де Фонтене, служащей продолжением Сен-Жермен-Л'Оссеруа, из окон одного из домов раздавались такие душераздирающие крики, что друзья не выдержали и вошли в дом. Там, прислонившись к стене, стояла какая-то женщина и прижимала к груди ребенка, которого пытался вырвать у нее из рук один из солдат. Двое других переворачивали все вверх дном, ища, видимо, мужа несчастной горожанки. Тот, что боролся с женщиной, вытащил кинжал и нанес ребенку несколько ударов в спину. Ребенок — годовалый, видимо, не более — сразу же затих, но еще продолжал судорожно цепляться ручонками за шею дико кричащей матери, а палач тем временем спокойно убрал кинжал, повалил женщину на пол и стал снимать свои штаны. Лесдигьер тут же одним ударом снес ему голову, как будто бы ее никогда и не было на этих плечах, а Шомберг с Матиньоном в считанные секунды расправились с остальными двумя.
Женщина продолжала все так же дико кричать и целовала уже начинавшее холодеть лицо своего младенца, бережно прижимая его к себе и не замечая, как между ее пальцев струится кровь, бьющая ключом из ран на спине. Пожалев ее, друзья сказали ей, что могут взять ее с собой, поскольку ее непременно убьют другие насильники; но она сквозь слезы ответила им, что умрет здесь, где погиб уже муж и где только что убили ее дитя.