Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ошибается. Ленину не свойственна слабость. Казнь этой женщины должна стать примером для всех «контрреволюционеров», сигналом для всех, кто хочет развалить молодую Республику Советов. Балабанова поймет все, когда в 1919 году расстреляют нескольких меньшевиков, и, видя ее разочарование, Владимир Ильич холодно ответит: «Неужели вы не понимаете, что, если мы не расстреляем этих нескольких главарей, мы можем оказаться в ситуации, когда нам потребуется расстрелять десять тысяч рабочих?»
Весь день Крупская не принимает участия в разговорах. Она с невозмутимым выражением лица кивает на все слова мужа. Но как только речь заходит о Каплан, ее лицо неожиданно омрачается. А когда в четыре часа дня Ленин уходит отдохнуть, Надежда, провожая Анжелику до машины, обхватывает ее за шею и разражается слезами: «Революционер, казненный в революционной стране! Как же так, так не должно быть!»[404]
С дачи Ленина Балабанова уезжает, вспоминая слова Ильича. «Красный террор – это неизбежное оружие встающего на ноги класса, у которого есть вооруженный враг; для уничтожения его привилегий он вынужден применять оружие, которое вчерашние правители сами выковали, довели до совершенства, и без стеснения применяли в огромных масштабах»[405]. Враги пролетариата используют все средства, чтобы подавить коммунистическое восстание. Прибегают даже к алкоголизму: революция рискует утонуть в водке и вине. Все винные погреба Москвы и Петрограда разгромлены. Сами солдаты Преображенского полка – революционного оплота, охранявшего подвалы Зимнего дворца, – напиваются допьяна. Ближе к вечеру появляется лозунг: «Выпьем остатки Романовых»[406]. «Водка – такая же политическая сила, как и слово. Помните, что каждый день пьянства приближает врагов к победе и возвращает нас в рабство», – предостерегает Троцкий[407].
Итак, Анжелика смиряется с красным террором. Но со смирением приходит мучительное разочарование. По крайней мере, так она опишет свое душевное состояние позже, когда ее антикоммунизм достигнет высшей точки во время сталинских чисток, уничтожения большевистских лидеров и подписания пакта о ненападении между Германией и Россией. Этакая ретроспектива чувств. Совсем не так она считает в своих «Воспоминаниях» в 1920 году, в пору своей верности коммунистическому режиму. В этих воспоминаниях она полностью оправдывает репрессии, вплоть до порицания «нечестивых и слабоумных», тех, кто не понимает жизненной необходимости для России защищаться от внешних и внутренних напастей.
Те, кто, решая столь важное дело, ослеп от классового дальтонизма, и не понимает, насколько мала разница между войной и гражданской войной во время революции, и что последствия гражданской войны столь же трагичны, эти люди – плохие солдаты революции. Плохие не потому, что они «слишком хороши», как можно было бы упростить подобное отношение. Они плохие солдаты, потому что не умеют дисциплинировать свое сердце, свой разум, свою волю, подчиняя их только одному: осознанию того, чего требует не наш собственный темперамент, а дело, связанное с жизнью или смертью, спасением или гибелью, победой или поражением сотен миллионов человеческих жизней[408].
В «Мемуарах» 1920 года Балабанова совсем другая, нежели в поздних автобиографиях 1930-х годов. Язык ее резкий, порой жестокий («я бы послала… тех интеллигентов, которые не способны на насилие»). Она доходит до того, что говорит, что они более «вредны и отвратительны», чем сторонники «белого террора». Она ненавидит «добрых людей, которые хотят примириться со своей совестью», чистые души, которые:
…утирают слезы бывшей буржуазии и удивляются, что пролетарская Россия забрала из лачуг и чердаков столько детей и поселила их в бывших дворцах, и что она до сих пор не построила современных тюрем для врагов республики и не подумала пока сделать так, чтобы каждый член Чрезвычайной комиссии был юристом или человеком с высочайшим образованием![409]
А если она вынуждена прибегать к средствам и орудию борьбы, к которым она испытывает врожденную ненависть, виноваты в этом классовые враги пролетарской страны. Это достойная месть: яростно подвергнуть побежденного врага наказанию и унижению, используя его же методы борьбы[410].
В книге «Ленин вблизи», написанной в 1950-е годы, когда Анжелика стала ярой антикоммунисткой, большевистские методы вызывают в ее душе «раскаяние». Она пишет о переполненных тюрьмах. «Бутырки» в Москве – все круги ада: на крыше вместо царского флага развевается красный. Голодающие родственники пытаются передать еду тем, кто находится внутри, толкаются, кричат, умоляют, стоя на морозе. Длинные очереди исхудавших людей. Отчаяние и плач. За порядком следят те же тюремщики, что при Николае II, с той же жестокостью они обращаются с людьми. Для Балабановой это зрелище невыносимо. Она обращается к Ленину, говорит, как ужасно видеть, что некоторые порядки старого режима не изменились, и просит направить ее на работу в «Бутырки», чтобы прекратить пытки заключенных, а «нам избежать позора, проклятий и ответственности».
Ленин. «Но вы не выдержали бы и одного дня таких мучений! Ваши нервы…»
Балабанова. «Неважно, товарищ, хотя бы одним проклятием будет меньше, хочу облегчить хотя бы одно страдание, освободить одного невинного…»[411]
Анжелика в роли сестры милосердия действует на нервы новому царю. Ему нужны практичные мужчины и женщины, которые не задаются лишними вопросами. В политике нет места чувствам, а в ленинской – тем более. Лучше бы Балабанова не занималась внутренними вопросами, а продолжила бы свою деятельность за границей. Хорошо бы ей вернуться сначала в Стокгольм, а затем в Швейцарию и распределять там московское золото.
Незадолго до отъезда она узнает, что сестра Анна и брат Сергей, лишенные всего имущества и доведенные до нищеты, переехали с семьями в Одессу. В послереволюционной России царят нищета и страшный голод. С большим трудом можно достать хлеб и мясо. Продукты могут получать лишь новые хозяева страны, но никто из них этим не пользуется. Ленин – первый среди тех, кто следует правилу максимальной экономии. Анжелика считает «оскорблением» совет врача есть побольше, не ограничиваясь положенными пайками.
Мой организм преждевременно состарился, истощился до такой степени, что температура не превышала 35,7–8°. Каждая лекция вызывала у меня мучительную боль, и после нее я ложилась в постель. Лечивший меня врач Виноградов, расстрелянный много лет спустя, устал уговаривать меня достать себе белого хлеба; обычный хлеб, который давали небольшими порциями и не каждый день, был из бобов, и часто в нем было немного соломы.
– Скажите: в уставе вашей партии действительно есть запрет на белый хлеб? – повторял врач, человек абсолютно аполитичный.
Я отмахивалась.
– А разве нужны уставы, чтобы было