Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По пристенью сновал взад-вперед староста и о чем-то на ходу советовался с писарем. Пленные, видать, и им наделали много хлопот. Наконец староста выбрал самого старшего школьника и послал его за барабанщиком Шимоном Яворкой в нижний конец деревни. Надобно было объявить людям о пленных, чтобы они откликнулись, кому нужна помощь в хозяйстве.
Дождь усилился. Пленные с тоской глядели на затянутое тучами небо, на грязный двор. Кто ругался, кто в изнеможении опирался о стену амбара, безучастно, будто в дреме, вперив взгляд в одну точку. Обтрепанные, ветхие шинели промокли насквозь, у большинства башмаки были без подошв, либо с такими дырявыми, что и на подошвы-то не походили.
Сначала пленных определили на старостино гумно. Но староста испугался, что у него там сопреет солома, и постарался поскорее от них избавиться.
Итальянцев взяли на работу в замок. Разместили их на хуторе в просторном помещении. По вечерам было слышно, как они играли на гитарах.
Что касается русских, то вскоре пришло распоряжение распределить их по хозяйствам. Они только ночевали все вместе в пустом, издавна заброшенном домике у ручья. Вместо постелей кинули им на пол несколько охапок соломы. Правда, добрые люди подбросили им старенькие одеяла.
Мы, дети, часто заглядывали с моста в окна этой ветхой халупы. По вечерам там теплился огонек и на прочахлой соломе ежилась груда тел.
Но, однако, что-то привлекало людей к этому домику — они стояли на дороге против окон и слушали. Перед сном пленные всегда затягивали русские песни. Люди говорили, что от этих песен сжимается сердце. А бывало, пленные пели и веселые песни. В воскресенье пополудни они откидывали солому с середины комнаты и отплясывали казачка. А мы под окнами в такт хлопали им в ладоши.
Когда наш братик совсем поправился, дядя Данё взял и его поглядеть на русских. Они как раз плясали в своем домике, и Юрко глаз не мог от них оторвать. Данё держал его на руках против окон, чтобы ему было лучше видно. Подражая русским, мальчик бойко перебирал ногами, а в глазах вспыхивали веселые искорки.
Дома братик все допытывался, был ли и у русских такой молодец, который научил их плясать среди грома и молний.
Данё хитро улыбнулся:
— А мы их спросим, малец. Лихая у них пляска. Я только глядел на нее и то запыхался. А попробуй мы так сплясать, из нас, верно, всю душу бы вытрясло.
У нашего дедушки с нижнего конца хозяйство было убогое, и люди дивились, почему именно он попросил пленного себе в помощь. Но у него были на то свои причины. Ему прислали рослого парня со светло-каштановыми волосами и серо-голубыми глазами. Лет ему было, пожалуй, под тридцать.
У нашего дедушки, как и у каждого, были свои причуды. Он любил посмеяться, но и поворчать был великий охотник. Когда сыновья были еще дома, порой он весь день журил их за все, что бы они ни делали. Послушать его, так они только и сидели да глазами хлопали. В чужой работе дед видел одни огрехи. Этот, мол, делает все прытко, да жидко, а тот через пень колоду валит. Всегда находился повод у него побурчать. То он, бывало, сыновей есть силком заставляет, то за малейший проступок даже кладовку запирает от них. А потом ни с того ни с сего отойдет сердцем и вытаскивает оттуда всякую всячину: хлеб, сало, колбасу, и снова пичкает их. А иной раз и выпороть их грозился, да сыновья были рослые, сильные — так бы легко не дались. Но буйная душа его только тогда успокаивалась, когда ему казалось, что его боятся и слушаются. Такие сцены случались обычно днем. А ночью он часто вставал, зажигал свечку и сновал от постели к постели. Наглядеться не мог, какие сыновья пригожие, статные. Его захлестывала радость, что на старости лет у него такая надежная опора и помощь. И грело его, что в сыновьях текла здоровая кровь — она продолжит их род.
Но война нарушила жизнь. Сыновей угнали на фронт, и он остался один-одинешенек. Он даже прихварывал от тоски: никак не мог привыкнуть к своему одиночеству.
Только в тот вечер, когда вошел к нему русский, в нем что-то дрогнуло, и мысли потекли совсем в другую сторону. Он как раз сидел на кухне и попыхивал запекачкой[24]. Волосы у него до времени побелели, лицо не по годам покрылось морщинами.
Русский скромно положил узелок в угол за дверью и сказал:
— Звать меня Федором.
Дедушка, улыбнувшись, протянул ему руку. Они поглядели друг на друга, освещенные печным пламенем.
— Федором звать? — повторяет дедушка. — Непривычное имя, трудно мне будет запомнить. Уж позволь мне иной раз назвать тебя Ондреем, либо Штефаном, либо Матушем. Так звали моих сыновей. — Он разглядывает его на свету. — Но ты больше всего походишь на Ондру. Ну, — тянет он его к теплой печи, — давай садись сюда, здесь теплее.
Пленный послушно садится рядом на табурет и протягивает руку к печным створкам. Потом снимает с себя разбитые башмаки и ставит их на припечье. Башмаки насквозь мокрые, да еще обуты на босые озябшие ноги.
Дед дает ему онучи, с чердака приносит теплые капцы Ондрея. Из буфета вынимает деревянную ложку, сует Федору в руку, а с плиты пододвигает ему прямо под нос горшок с капустной похлебкой. Отламывает еще кусок лепешки и кладет ему на колени.
Из горшка подымается пар, лицо Федора покрывается крупинками пота, поблескивавшими в бликах огня. Видно, здорово у него живот подвело — он доедает до дна похлебку, а потом еще и горшок подносит ко рту, допивая последние капли. Обирает и крошки хлеба с колен. Тепло и еда разморили парня, он сидит и осовело покачивается на табурете.
Но деду хочется поговорить, и он тормошит Федора:
— Всех моих сыновей угнали на войну, Ондрея убили. Его уже нет. Будешь спать на его постели. Штефан и Матуш, может, еще воротятся. Штефан холостой, а у Матуша жена, четверо ребятишек. Пятак, когда пришел с войны, сказал, что наткнулся на него мертвого. Тогда-то он наврал, но ведь и такое может случиться.