Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, ты только полюбуйся на этого парня, старина! Погляди, как он сидит и не шевелит ни косточкой, знай себе рычаг переводит, и при этом может проговорить хоть всю ночь, вот разве что говорить-то он как раз и не желает, ах, старина, я мог бы столько… как жаль… да-да, едем, давай не останавливаться… едем! Да!
А мальчик повернул за угол и подкатил прямо к «Приюту Джемсона». Рядом остановилось такси; из него выскочил маленький, тщедушный чернокожий проповедник, он швырнул шоферу доллар и с воплем: «Дуди!» – вбежал в клуб, сломя голову промчался через бар первого этажа не переставая вопить: «Дудидудиду-ди!» – и, спотыкаясь, ринулся наверх, едва не рухнул на пол, распахнул дверь, ввалился в джазовый зальчик, вытянув руки в страхе на что-нибудь наткнуться, и наткнулся прямо на Абажура, который в тот сезон работал в «Приюте» официантом, а там ревела и ревела музыка, и негр стоял, застыв в раскрытых дверях, и орал: «Дуди, дуди, старина, наяривай!» А стариной этим был коротышка-негр с альт-саксофоном, и Дин сказал, что этот негр явно живет с бабушкой, – ни дать ни взять Том Снарк, днем спит, а всю ночь дудит, и только отдудев сотню тем, он готов по-настоящему заиграть. А именно это он сейчас и делал.
– Да это же Карло Маркс! – вскричал, перекрывая неистовство, Дин.
И верно. У бабушкиного внучка с перебинтованным альтом были сверкающие глазки-бусинки и тонкие кривые ножки. С дудкой в руках он подскакивал, плюхался на колени и дрыгал ногами, не сводя при этом пристального взгляда с публики (а публика смеялась, рассевшись за дюжиной столиков в комнатке тридцать на тридцать футов, с низким потолком) и ни на секунду не замерев на месте. Он находил прелесть новизны в каждой новой незамысловатой вариации темы. Начав с «та-тап-тадер-рара… та-тап-тадер-рара», он повторялся, увеличивал темп и, награждая свою дудку улыбками и поцелуями, переходил к «та-тап-ИИ-да-де-дера-РАП! та-тап-ИИ-да-де-дера-РАП!» – и для него, и для всех, кто слушал, это были великие мгновения согласия и смеха. Его звонкий, чистый, высокий звук несся прямо нам в лицо с расстояния в два фута. Дин стоял перед ним, склонив голову и позабыв обо всем на свете. Сплетя пальцы рук, он раскачивался на каблуках, а пот, всегдашний пот, струился и брызгал с его многострадального воротника, собравшись у ног в настоящую лужу. Были там и Галатея с Мэри, но дошло это до нас лишь минут через пять. Ах, ночи Фриско, конец континента и конец сомнениям – прощайте, все дурацкие сомнения и прочий вздор, прощайте! Абажур носился по зальчику с уставленными пивом подносами. Что бы он ни делал, все попадало в ритм; в такт музыке он орал официантке: «Эй, малютка, дай дорогу, дай дорогу Абажуру!» – и с пивом над головой вихрем мчался мимо нее, уносился сквозь двухстворчатые двери на кухню, отплясывал там с поварами и, обливаясь потом, возвращался назад. Наш саксофонист абсолютно неподвижно сидел за угловым столиком. Не притронувшись к выпивке, он тупо уставился в пространство, руки повисли плетьми и едва не касались пола, расставленные ступни напоминали высунутые языки, тело съежилось, и весь вид его говорил о предельной усталости, о скорбном оцепенении и обо всей той тяжести, что томила его душу: каждый вечер этот малый доводил себя до изнеможения, а ночью получал последний, смертельный удар от других. Вокруг него все кружилось вихрем. А коротконогий бабушкин альт-саксофонист, этот маленький Карло Маркс, все скакал и кривлялся со своей волшебной дудкой в руках; он сыграл уже две сотни блюзовых тем, одна неистовей другой, и никаких признаков упадка сил, никакого желания хоть где-то поставить точку. Зальчик ходил ходуном.
На углу Четвертой и Фолсом, часом позже, я стоял с Эдом Фурнье, альт-саксофонистом из Фриско, который ждал вместе со мной, пока Дин из пивной вызывал по телефону Роя Джонсона. Вспоминать тут в общем-то не о чем, мы просто стояли и разговаривали, вот только нашим глазам вдруг предстало невероятно безумное зрелище. Это был Дин. Он хотел дать Рою Джонсону адрес бара, поэтому велел ему обождать минуту у телефона и побежал взглянуть на указатель, а чтобы это сделать, ему надо было очертя голову промчаться через длинный зал, полный шумных пьяниц в белых рубахах, добежать до середины улицы и посмотреть на прибитую к столбу табличку. Все это он проделал в стиле Гручо Маркса: припал чуть ли не к самой земле, ноги с поразительной быстротой вынесли его из бара – привидение с торчащим в ночи шарообразным большим пальцем, – посреди дороги он резко затормозил и в поисках указателя завертел головой. В темноте он не сразу заметил табличку и описал на мостовой дюжину кругов – с поднятым вверх пальцем, в бешеном, тревожном молчании, – взлохмаченный тип с устремленным в небеса громадным воздушным шаром-пальцем, он вертелся во тьме, растерянно сунув другую руку в штаны. Эд Фурнье продолжал свою речь:
– Я всюду играю легкий джаз, и если это кому-то не нравится, ничем помочь не могу. Слушай, старина, не иначе этот твой дружок – натуральный псих, посмотри-ка на него.
И мы посмотрели. В звонкой всеобщей тишине Дин, разглядев табличку, снова ворвался в бар, проскочив чуть ли не между ног выходивших оттуда людей, и так резво пронесся через весь зал, что с первой попытки его просто невозможно было увидеть. Мгновением позже появился Рой Джонсон, и с такой же поразительной скоростью Дин плавно пересек улицу и без единого звука скользнул в машину. Мы вновь тронулись в путь.
– Знаю, знаю, Рой, мы у вас с женушкой уже в печенках сидим, но сейчас у нас просто нет другого выхода, кроме как совершить чудо и за три минуты добраться до угла Сорок шестой и Гири, иначе все пропало. Хм! Да! (Кхе-кхе.) Утром мы с Салом уезжаем в Нью-Йорк и уж последнюю ночку хотим погулять на славу, ты ведь не против, я знаю.
Нет, Рой Джонсон был не против, он лишь мчал на каждый красный свет, который только в состоянии был отыскать, второпях увозя нас в наше безрассудство. На рассвете он уехал отсыпаться. А мы с Дином в конце концов сошлись с чернокожим малым по имени Уолтер, который заказал в баре выпивку и, выстроив стаканы в ряд, произнес: «Винный сэндвич!» – что означало порцию портвейна, порцию виски и еще одну порцию портвейна.
– Вот теперь это гнусное виски попало в славный переплет! – крикнул он.
Он пригласил нас к себе на бутылочку пива. Жил он в многоквартирном доме на задворках Ховард-стрит. Когда мы вошли, его жена спала. Если не считать лампочки над ее кроватью, в квартире не было никакого света. Пришлось влезть на стул и вывернуть лампочку, а она лежала и улыбалась. В смущении отводя от нее взгляд, это проделал Дин. Она была лет на пятнадцать старше Уолтера и вдобавок милейшей женщиной на свете. Вывернув лампочку, мы еще должны были воткнуть над ее кроватью удлинитель, а она все улыбалась и улыбалась. Она так и не спросила Уолтера ни где тот пропадал, ни который час – ничего. Наконец мы провели удлинитель на кухню и уселись за простенький столик выпить пива и поболтать. Взошло солнце. Настало время уходить, и теперь надо было отнести удлинитель в спальню и ввернуть лампочку обратно. Пока мы вновь проделывали все эти идиотские манипуляции, жена Уолтера не переставала улыбаться. Она так и не произнесла ни слова. На рассвете, выйдя на улицу, Дин сказал:
– Вот тебе, старина, настоящая женщина. Ни одного грубого слова, никакого намека на недовольство. Ее старик может заявиться домой в любое время ночи, привести с собой кого угодно и сидеть пить пиво на кухне, а потом еще уйти – хоть под утро. Вот тебе настоящий мужчина, а вот – его крепость. – Он показал на дом.