Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я тебя, Мошко, хорошо слышу. Не так, как ты меня. В последней нашей беседе просил я о мелочи: расскажи мне о том господине из Хуста, почитателе старины. И какая судьба вышитого Мартой образка? А ты забыл».
«Не забыл я, друг сердечный, не забыл. Однако хустский пан с тех пор не появлялся. Будто отрезало. Может, испугался чего-то, а может, мои цены ему кусливы. Времена нынче тяжелые, никто копейки лишней не заплатит. Кое-кто дважды ел бы одно, прошу прощенья за выражение. Ты, Мафтейка, пришел бы к Колодку, к кузнецу. Ему бродяги носят всякий хлам, найденное и краденое. У него и тот пан, видно, пасся. Мешками брал железо, накопанное под Ловачкой или в Куштановице. А ко мне шел разве что за красивыми находками. Я мусором не поганюсь. Когда и прикуплю, то какую-то вещь хорошую…»
«Как то шитье с Божьей Матерью?»
«Э, то была красивая вещица, не скрою. Я ей сразу и цену не назначил. А когда тот черный пан присосался, как клещ, — продай и продай! — я внимательнее присмотрелся. Вижу, действительно тонкой работы изделие. И заломил цену. А тот и глазом не моргнул, вытягивает кошелек. Я тогда схитрил: говорю, что шитье моей дочери даровано, а она лежит в хвори, и не годится теперь у нее забирать икону. Пусть пан возвращается через неделю — заберет. Купец почтенный, дает не задаток, а полную цену — лишь бы надежно. Только вытащил лапу за порог, я позвал прислужницу Ирму: «А ну, кто мог бы перебить эту вышивку один в один?» — «Тетка Доромбаня, может, и сделает, если найдете шелковые нитки». Нитки я нашел. И тоненькую вощаную бумагу для перевода рисунка нашел…»
«Перевела?» — настороженно спросил я.
«Надеюсь. Еще не узнавал. Если готово, ты первым увидишь, Мафтей… А черный пан прибежал ровно через неделю, день в день. Схватил рукоделие и исчез без будь здоров. Как в воду канул».
«Почему ты называешь его черным паном?»
«Ибо он весь из себя черный. И одеяния, и борода, и перчатки. Еще и ездил на двухколесной чертопхайке с черным верхом… Сам приветливый, услужливый, глаза быстрые, цепкие, а говорил скупо, как цедил беседу. Я шурину своему дал наказ, чтобы разведал там в Хусте, кто такой. Жду его с товаром сегодня-завтра. Что услышу, тебе слово в слово передам. Не веришь мне, Мафтей?»
«Верю твоему страху. Обманывать меня тебе не с руки».
«Боже сохрани. Или я себе враг… Думаешь, Мафтей, что тот пан мог бы приложить руку к девичьим пропажам?»
«Да нет, думаю, не панских рук это дело. Очень уж те руки умелые и цепкие как для пана. А с другой стороны… слишком мудрые для какого-то простака…»
«Да кто же это может быть?»
«Не знаю, Мошко. Но догадываюсь, что это сделал тот, кому не нужны ни деньги, ни выгода, ни слава…»
«Вай-вай. Что ж тогда еще остается ценного?»
«Подумай что».
«Да тут и думать нечего».
«Тогда спроси своего мудрого раввина Элейзара».
«Господи, Мафтей, ты меня пугаешь своими загадками…»
«Загадки, Мошко, как те муравьи, подчиняются одному закону — притяжения и отталкивания. Что-то нас привлекает, а что-то отталкивает… Ты переживаешь, что муравьи тебе жизни не дают, но не сподобился понять, почему они закублилась именно у тебя, а не в доме слева или справа. А почему? Вот и я свое думаю: почему пропали именно девушки и почему именно в Мукачеве?»
«Может, потому, что это город самых файных женщин…» — лукаво улыбнулся шинкарь.
«…И самых плохих мужей, если их оставляют женщины», — добавил я.
«Ну, ты, Мафтей, мастер на уловки. Однако я хотел бы вернуться к проклятой мурашве. Есть ли на них какая-нибудь погибель?»
«Если на все есть лекарство, Мошко, то и погибель можно найти».
«Слава небесам! Не знаю, какими законами и какой ценой, но избавь меня от сей напасти. От всего сердца прошу!»
«Завтра, — сказал я. — Приготовление средства требует ночной поры. Только не разрушайте муравьиную кочку, потому что некуда им будет вернуться».
«Буду ждать тебя, аки Моисея. А моим советом не пренебрегай. Сходи в кузницу, не поленись. Там всякий сброд толчется. Может, и услышишь что. Вести не сидят на месте».
«Не поленюсь, Мошко», — вывел я его за плетень.
Уже из брички он крикнул:
«А над твоей загадкой будем в субботу кумекать с благочестивим Элейзаром. Недаром он тебя чествует, как еврейского сына…»
Пейсатый проситель отбыл, оставив меня с думами. Действительно: почему пропали именно девушки? И почему именно в Мукачеве? И почему втянут в сию мороку я? Каждый вопрос на первый взгляд простой и невинный. Но так ли это? И о муравейнике я думал. Только не о муравьином, а о человеческом. Имя ему — Мукачево. В этом городе, как в тесте крупиц, обильно намешано всякого рода-племени, а между ними дрожжами — евреи. Без них, как ни крути, действительно не пашется и не сеется, не жнется и не мелется. Не печется и не продается. Куда ни кинь — их причастность, видимая и невидимая. Они — как щепотка соли, с которой вареная вода становится блюдом. Как ветер, крутящий колесо. Как искра, что не гаснет под пеплом. Таковы они — живучие, неистребимые, вечные.
Я стал выделять их среди другого люда рано. Помню, мы с отцом плели сети на берегу, а гурьба черных, как воронье, людей возвращалась с Вышнего Тына. Там они зарывали своих мертвых под камнями без крестов. Шли, качая головами, и пели. Малые мадьярчата из-за терна бросали в них сизые ягоды и кричали: «Жидо, жидо…» Я вопросительно посмотрел на няня: «Кто они?» — «Люди», — сказал он. «А почему их называют жидами?» — «Так их называют потому, чтобы жили долго. Святой народ. Они и за нас молятся, потому что без нас им никак…» — «А почему мы сами не способны за себя молиться?» Отец пожимал плечами. В церковь он не ходил, не имел времени из-за непрерывной ловли рыбы. Для него куполом храма было чистое небо. Но в тот раз еще кое-что нашел в защиту жидов: «Их рыбари стали святыми, которым мы поклоняемся». Сказал и молча продолжал плести рыболовную сеть, так как это он умел делать лучше, чем говорить.
Жидов не любили. Не любили тихо, скрытно, с каким-то страхом. Впрочем, не все. Мой дед Данила никогда их не сторонился. Без них бы не появилось многолюдное стойбище, прозванное Зеленяковым торжком. Собственно, это был первый в Мукачеве постоялый двор для путешествующего и купеческого люда. Сначала под кронами лип, а затем под лоскутными шатрами. И предприимчивые иудеи там верховодили. Ибо как говорят: двое жидов — торг, трое — торговище. Дед их понимал. Говорил, что в мирах не один раз получал от них помощь. Так их Моисей завещал: «Люби пришельца, ибо все мы на этом свете пришельцы».
Я рос среди них, долго не выделяя их среди других. А все же они были другие, а подле них и мы. Пяти-шести русинских хозяйств на отрубе было достаточно, чтобы между ними втиснулся иудей и ткал паутину, дабы завладеть их пожитками, да что там — их душами. Мало-помалу — через займы и пени, часто через паленку — становился он обладателем тягла, скота, инвентаря, а нередко и последней рубахи и покрывала доверчивого русина. В тех сетях прозябает-брыкается целый край, вся Подкарпатская Русиния. А еще есть верховники немецкие, а под ними паны мадьярские и подпанки руские, свои. Как те блохи, вши и гниды на бедняцкой гуне[266]. Как ремни на бочкорах[267]. Притеснения, гнет и недоля…