Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с 1960–1970‐х годов, когда в духовной культуре возобладало постисторическое (постмодернистское) мировидение, бессознательное потеряло недвусмысленную отделенность от сознания. За пределом истории оказались размытыми все пределы, в том числе и рубеж, достигая которого ratio пресуществляется в собственное Другое. Мишель Фуко неспроста локализовал в «Словах и вещах» психоаналитическую «эпистему» на крайней границе знания о человеке – там, где нет ничего, по его словам, затвердевающего. В той мере, в какой действительность, рисовавшаяся постисторизму, делалась текучей, в прошлое отбрасывалось метонимическое смежение явлений, которое не могло обойтись без учета границ между ними. Незафиксированность соотношения бессознательного и сознания выливалась либо в поглощение первым второго, либо давала прямо противоположный результат.
Жиль Делёз и Феликс Гваттари вывели в «Анти-Эдипе» из бессознательного всю культуру – как духовную, так и практическую. Человек, по их убеждению, – «машина желаний», которые не вытесняются сознанием в область нерефлексируемого, а вытесняют одно из них новым и так – ad infinitum (они не могут умереть – бессознательному неизвестна тяга к смерти, привлекшая к себе внимание позднего Фрейда). Желания насыщены порождающей энергией, они продуцируют не «воображаемые объекты» ввиду нехватки реальных, а саму реальность, обступающую нас, ибо они нам предзаданы, бытийны. Центрированность психоанализа на эдипальной личности сменяется у Делёза и Гваттари апологией шизоидности, homo familiaris – онтологическим беспризорником. Следует подчеркнуть, что шизофреник тождествен себе только в идентификации с Другим, что его самосознание подчинено бессознательному (о чем еще будет сказано подробнее). Если конфликт младших и старших в семье коррелятивно вызывал у Фрейда (например, в книге «Тотем и табу», 1913) интерес к истории в ее истоках[291], то постисторизм столь же закономерным образом постэдипален.
Иную, чем Делёз и Гваттари, стратегию, умаляющую значение сознания, разработал Жак Деррида. Сознание выступило в его ранних сочинениях отложенным на потом, воздерживающимся здесь и сейчас от вынесения окончательных (эсхатологических) решений, которые позволили бы исследователям задать ему раз и навсегда релевантную характеристику. В статье «Фрейд и сцена письма», вошедшей в сборник «Письмо и различие» (1967), Деррида вел речь о том, что сознанию свойственно отсрочивать свою реализацию, экономить на присутствии, с тем чтобы не быть исчерпанным, чтобы преодолеть смерть. Задерживание рефлексии объясняет первостепенную важность ее запаса – памяти, исключающей сознание и исчерпывающей собой сущность психического. Составленная из грамм, память организована как первописьмо: если у Лакана бессознательное было языковым, то у Деррида оно подобно графическому тексту. Но себя сохраняющий след (грамма) был бы все тем же присутствием, смертоопасным для самости. Вот почему следы самостираются, так что изначальной становится безначальность. В философии Деррида генезис бессознательного нельзя уловить. (Но если неизвестен генезис, то подход к кинезису будет не более чем поверхностно-феноменальным.) По выдвинутому Деррида требованию, следует отказаться от логоцентризма, навязываемого нам сознанием, которое при ближайшем рассмотрении оказывается уступающим себя бессознательному. (Свою хулу в адрес логоцентризма Деррида формулирует, впрочем, вовсе не алогично, а с помощью все тех же доказательных умозаключений, от которых он как будто отрекается, пусть они и стилизованы под художественную речь.) В статье «Fors», предпосланной книге Николя Абрахама и Марии Торок о «человеке-волке» «Le verbier de l’homme aux loups» (1976), Деррида сравнил бессознательное с криптой, образующей во внутреннем пространстве храма исключенное оттуда тайное место, точнее – «не-место». Бессознательное сразу и эксклюзивно, и инклюзивно (то есть логически невозможно); оно подобно крипте в качестве могилы желаний; оно удерживает в жизни мертвое и потому служит генератором прочих фантазмов. Будучи «контрактом с мертвыми» как с живыми, бессознательное защищает нас от пожирания смертью и тем самым, добавлю я к сказанному Деррида, выполняет задачу, над которой бьется детерминирующая наше сознание социокультура в своих неустанных, всевременных сотериологических исканиях. Неужели социокультура сплошь бессознательна?
Параллельно с абсорбированием бессознательным сознания развертывался и эпистемологический процесс с обратной установкой. Поначалу снятие границы между бессознательным и сознанием в пользу последнего было осторожным, далеким от категоричности. Так, Юрген Хабермас, безоговорочно принимая в «Познании и интересе» (1968) фрейдовскую триаду «я» – «оно» – «сверх-я», писал о том, что бессознательное, оказывающее сопротивление попыткам врачевать себя, тем самым превращается из «подавленного» в «проталкивающееся» в сознание, которое, в свою очередь, преобразуется из инструмента приспособления к обстоятельствам в орудие, освобождающее самость от них. Позднее исследовательский крен в сторону сознания, перевешивающего бессознательное, стал заметен прежде всего в академическом научном дискурсе, который таким способом отмежевался от авангардной французской философии, надеявшейся покончить с логоцентризмом. В работах такого рода под бессознательным по существу дела могла подразумеваться как раз его антитеза. К примеру, «коллективное бессознательное», подавляющее психику индивидов в фантазмах, предстает в посвященной ему книге Вальтера Бюля отнюдь не в виде архетипов Юнга, но как мода, слухи, культ звезд, ксенофобия и т. п.[292] Но что тогда выпадает на долю массового сознания? Разве способно оно конституироваться, не конфронтируя с индивидным и не доказывая свое право на самостоятельное бытование в сотворении собственной реальности со всем вытекающим отсюда созидательным произволом, сказывающимся в капризах дизайна и в неадекватном умствовании?