Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баланчин пытался спасти гордость русского балета от голодной старости. Дошли ли эти посылки из далекой Америки?
Выходные в АБТ и в НСБ – в разные дни, и в свой свободный день я, приехав в НСБ познакомиться, поразилась: Баланчин словно сошел со своих давних фотографий.
Мне пожал руку и тепло, по-русски троекратно поцеловал человек с прямой, как доска, балетной спиной.
Я знала, что Баланчин всю жизнь пленял женщин, причем самых красивых. Сам же он не показался мне в банальном смысле красивым. Он был больше, чем красив, он был необычайно внушителен. Это называют «эффектом присутствия».
Открытый лоб с широкими залысинами. Темные, седеющие пряди волос гладко зачесаны назад. Римский нос. Опущенные кончики губ. Выпуклые скулы привносили в характер лица что-то восточное, пожалуй, монгольское. Но холодный Чингисхан превращался в мягкого, теплого человека, лишь только вы встречались с ним глазами. Темные и глубокие, они светились почти детским удивлением.
Говорил Баланчин негромко и мягко, высоким, подумалось мне, для его возраста голосом.
Балетоманы болтали, будто бы Баланчин лично выбирал для каждой своей ведущей балерины определенные духи. Доподлинно могу лишь сказать, что от него самого исходил тонкий запах духов.
Хореограф двигался уверенно и легко. Между тем я знала: за год до этого ему сделали операцию на сердце. Но кто мог тогда предположить, что Баланчину оставалось жить всего три года…
Перед первым моим посещением его урока в труппе НСБ Баланчин провел меня в свой офис на четвертом этаже здания на 67-й улице. (Кстати, сам он жил неподалеку, на той же улице, и незадолго перед этим мы с сыном стали его соседями – тоже поселились, как я уже говорила, на 67-й.) Просторный кабинет Баланчина был обставлен скупо, но артистично – пианино, много книг, диван. С фотографий щурила глаза Мурка, любимая кошка.
Спустились в репетиционную. Урок начинался в одиннадцать утра. Но мы вошли в класс на десять минут позже. «Пусть танцовщики, – сказал Баланчин, – успеют разогреться».
Я заметила: хореограф обожает батман тандю[23]. Он предлагал это движение в разных вариантах, постепенно ускоряя темп до такого, который в Большом назвали бы чрезмерным. На моих глазах один юноша выполнил батман тандю шестьдесят четыре раза, а Баланчин продолжал считать: «Шестьдесят пять, шестьдесят шесть, шестьдесят семь…»
Маэстро уделял огромное внимание легкому приземлению танцовщиков после прыжка. Приземляться надо подобно птичке или котенку, говорил он. Похоже, высота прыжка не имела для него большого значения. Главное, чтобы балерина опустилась через пальцы, воздушно перекатилась на всю ступню и едва коснулась пола пяткой. В прыжке, считал Баланчин, следует сопротивляться силе притяжения. Он явно любил этот английский глагол «resist» и частенько повторял его.
Джордж Баланчин
– Сопротивляйся! Сопротивляйся! – восклицал он.
Маэстро много работал над положением кистей рук.
– Руки должны расти, как листья, – наставлял он.
Ученица сложила пальцы вместе, в слипшийся комочек. Баланчин назвал это «цыплячьими руками».
– У тебя руки – ну просто дохлые цыплята! – возмутился он. Ему нравилось, когда сквозь пальцы, по его выражению, «пробиваются лучи света», а сама кисть смотрится так, словно «вы собираете цветы»…
Баланчину хотелось, чтобы его замечания схватывали на лету. Одна балерина долго не могла взять в толк, что от нее требуется, и маэстро не скрыл раздражения.
– Мне бы надо быть дантистом, – проворчал он по-русски, надеясь, что американцы не поймут. – Учить ее – точно зубы выдирать…
После урока он говорил об отличии других школ балета от американской, которая во многом и отождествляется с его именем.
– Зачастую педагоги делят тело балерины горизонтально: голова, корпус, ноги. Я же делю вертикально…
Анализируя его класс, я пришла к выводу, что под «вертикальностью» подразумевается целостность движений танцовщицы, их переливание из одного в другое без скачков, характерных для мультипликационного кино. Балерина должна воспроизводить телом слитный рассказ, а не выкрикивать пусть благозвучные, но отдельные слова. А ведь, по заветам моих учителей, в частности Гердт, и я стремлюсь добиться того же!
После репетиции мы пошли, как он выразился, «на кофе» в греческий ресторанчик, расположенный неподалеку. Выпив стаканчик виски, Баланчин заказал сандвич, причем не стандартный, из меню, а долго диктовал официанту точные ингредиенты, включавшие, помнится мне, кружочки помидора и овечий сыр. То же самое порекомендовал и мне.
Оказалось, Баланчин сам увлекался кулинарией, и я поняла, почему в балетном зале, объясняя своим ученикам движения, он пару раз прибегал к кулинарным метафорам. Я сделала ему искренний комплимент, отметив, что эти его замечания как нельзя более доходчиво передавали суть.
В ответ он сказал, что, если придется когда-нибудь уйти в отставку, откроет собственный ресторанчик столиков на пять-шесть, не больше, и станет готовить для избранной публики, иными словами, для своих друзей. И глаза его засияли, то ли от предвкушения радости, то ли от удачной шутки.
– Я люблю готовить борщ, – улыбнулся он, – это мое коронное блюдо. Свеклу для борща я обжариваю около часа и только потом добавляю все остальное.
Баланчин обожал картошку во всех видах и даже купил, по его словам, еще один дом в пригороде Нью-Йорка, в Лонг-Айленде, только потому, что окна дома выходят на картофельное поле. Наверно, опять пошутил.
Думаю, по сегодняшним научно-медицинским меркам Баланчин питался опрометчиво. Возможно, именно этим объясняется его болезнь сердца, хотя и не она оказалась для него роковой.
К концу «кофе» (он спешил на следующую репетицию) Георгий Мелитонович пригласил меня: «Заходите, когда захотите». Я обещала прийти дней через десять. В разговоре мы упомянули Гердт и Голейзовского, и он попросил меня непременно рассказать о них подробнее при нашей следующей встрече. Их судьбы интересовали его, и через пару недель, посмотрев его репетицию в школе НСБ, я поведала Баланчину, что знала об их жизни.
Во время первого приезда труппы Баланчина в Москву, в 1962 году, хореографическое училище Большого пригласило его посмотреть показательный класс Елизаветы Гердт.
Он помнил Гердт начала 20-х годов, до своего отъезда на Запад, и впоследствии искал в балеринах именно те качества, которые восхищали его в Гердт: идеальную линию, юную непосредственность, благородство.
Я поняла, что в 62-м году Гердт разочаровала его своим видом, ведь ей тогда уже было за семьдесят, а в его памяти она оставалась молодой. По его словам, он вообще предпочитал юных, «резвых» балерин.