Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вас умоляю, не говорите о политиках, я только что ела ливерную колбасу! — умоляюще воскликнула поэтесса Заиграйкина. — Оставьте этих трупоносников. Дайте спокойно вымереть Селезневу и Зюгу. Они же типичные представители эпохи. А есть вовсе не типичные балбесы, такие, как Явлинский. Говорят, о нем написали роман…
— Да я не о личностях… Личности — это пример. Я о зле! — тоскливо вскричал Иван Бульба. — Без зла прожить попросту невозможно. Оно тонизирует, не дает расслабляться. Путь России должен быть тернист и многострадален. За последние тридцать лет нам в России просто не хватало зла. Была лишь трясина бездуховности и тихого рабства. Зажрались, расслабились, утратили защитные рефлексы… А надо бы для тонуса двадцать, тридцать суровых сверхснежных зим, ураганчиков, самумчиков, а весной наводненьиц, потом летом парочку засух и опять штук семь ураганчиков. А опосля вирус «С»… И народ сплотился бы, подобрал животики, подобрел, понял, что «я» — это почти ничего, а сообща можно и с ураганами и с засухами сладить. Война России нужна, война…
— Да вы совсем чокнутый товарищ с вашей гнилой философией, — неприязненно посмотрела на Бульбу поэтесса Новостройкина.
— А настоящий писатель и должен быть со сдвигом в полушариях, — засмеялся, нисколько не обидевшись, Бульба. — Иначе его будет неинтересно читать. Сейчас только чокнутых и печатают нарасхват. И покупают.
— Да-да, он в чем-то прав, — задумчиво проговорил своим приятным грудным баском Куковеров. — В этой философии зла есть какое-то рациональное зерно. В годы разрухи мы ни за что бы не выбрали президентом этого сволочного Ельцина, его сразу раскусили бы. А вот сытая страна выбрала второй раз… Сытый СССР докатился до кризиса в литературе, не говоря уже о кризисе в сатире… То, что мы сейчас считаем злом, это лишь полумера… Попробуйте высмеять нашу жизнь. Не получается: все уже к ней привыкли, приелись к этому бардаку, никого ничем не удивишь. Обществу нужен стресс! Массам нужен электрошок. Мозг нации зарос жиром. Мы дошли до такого абсурда, когда смех уже неприличен, он даже нелогичен в среде приватизаторов и банкиров.
— Да что говорить, — устало вскинул веки Бульба. — В романе «Мастер и Маргарита» движущая сила сюжета — зло! Опять же зло! Коровьев, Азазело, Воланд, Гелла, Бегемот… Это облики черта, сатаны. Уберите их из романа — и останется одна преснятина, жалкая бытовуха. Только зло и может бороться со злом, зло уничтожает зло, зло порождает зло, а потом нейтрализует. Нейтрализованное зло порождает добро. Вернее, оно открывает ему дорогу в нас самих, оно дает ему выход на поверхность…
— А я-то, дурак, задумал роман о земле, о путинской долгожданной реформе «Нечерноземье»… — проговорил надтреснутым голосом Куковеров, и в его тоне, в повороте головы, в нетвердом, нездоровом блеске глаз чувствовалась смертельная усталость и тоска вконец запутавшегося человека. — Неужто бросать писать вовсе? У меня не получится о зле. Я знаю. Не умею я, брат, сибаритничать да скабрезничать… Неужто бросать писать вовсе?
— Бросай, — одобрительно икнул Бульба. — Если можешь — не пиши. Мысль изреченная — есть ложь. В конце концов писательство — не профессия, а болезнь. Все мы — наркоманы своего рода. И сейчас, когда Литфонд Московской писательской организации не платит нам по больничным листам, многие излечатся от литературных потуг. Сейчас в наших рядах появится очень много выздоравливающих… И опять же благодаря злу. Мне, старичок, никогда не были симпатичны благополучные писатели из начальства, все эти секретари парткома, вторые, третьи секретари союза, главные редакторы, завотделы прозы, рецензенты… А была, старикан, и такая мура, как рецензентская литература… Ты мне рецензию, а я тебе. Хороший писатель непременно должен побольше страдать и постоянно недоедать. Но его должны любить женщины. Ведь верно? — устремил взгляд на поэтессу Заиграйкину Бульба.
— Мы никому ничего не должны, — задорно засмеялась Заиграйкина и закинула ногу на ногу, как бы закрывая врата в священный храм и пресекая самомалейшие притязания на плотскую любовь.
— Писатель может не жрать, но он должен быть влюблен. Он должен быть счастлив только счастьем своих героев. Только там, в романе, его истинный путь к счастью, к наслаждению, к поездкам на Багамские острова, в Гонолулу, на Канары.
— О чем ты говоришь, Иван? — томно вскинула глаза Новостройкина. — Как же я буду отдаваться такому нищему писателю, как я смогу его любить? Кому нужны эти голодные, обношенные писаки, кладези пустой, не золотоносной мудрости? Да у него с голодухи и не встанет…
— А ты пожалей его, и тогда встанет, — сумрачно улыбнулся Бульба.
— Да что мне, богодельню, что ли, открывать? Я не мать Тереза…
— А ты и не спи с писателями, — захохотала Марья Калошина. — Что, других мужиков мало?
— Пусть злее пишут, черти, — мутно усмехнулся Иван Бульба. — И удача повернется к ним лицом. Сытый поэт — это уже не пророк. Поэтов сейчас нет. И нет пророков в своем отечестве. Назовите мне хоть одного кумира толпы! А в начале двадцатого века их было десятки. На вечер в Политехническом музее было не попасть, когда там выступали Маяковский, Блок, Андрей Белый… А сейчас как-то не приняты поэтические вечера. Не приняты литературные вечера, встречи с писателями. Все залы приватизированы. Поэты оторваны от народа, народ от поэтов, а ведь культурную жизнь надо кому-то обустраивать, надо ее созидать, выращивать, как цветы на клумбах… Поди попробуй выбить хоть подвальчик для поэтического вечера у правительства Москвы. Черта с два! Плевал Юрий Михайлович на всех поэтов. Надо выиграть конкурс по аренде, подать за месяц заявку.
— Мы будем читать свои стихи в подземных переходах и на вокзалах, в скверах и на площадях… Я сочиню поэму «Лужок», — сказала Новостройкина.
— И вас заберут за нарушение общественного порядка, — сказал, доев свои пирожные, сластолюбец Александр Минкин. — Поэтические вечера с точки зрения коммерциализации города вредны, под них надо закладывать денежки в городской бюджет, а отдачи, видимой отдачи — никакой. Юрий Михайлович рассуждает, как завхоз. Он хороший завхоз, но плохой мэр. А еще худший политик. И еще худший изобретатель «вечных двигателей»…
Подобные разговоры за столиками в шумном, прокуренном буфете ЦДЖ, где не было ни вентиляции, ни кондишина, велись не так уж часто, писатели украшали своим присутствием этот маленький мирок лжи, мирок фальшивых улыбок, мирок многозначительных подмигиваний, перешептываний склонившихся друг к другу голов. Писатели всегда разговаривали, в отличие от журналистов, громко и открыто, их можно было сразу отличить по повадкам, по манере держаться свободно, по широким жестам, привычке громко смеяться, не тая своих чувств. Лица писателей, особенно в минуты спора, в минуты редких возлияний по причине нищеты, всегда были оживлены страстью, а речь перемежалась шутками. Иван Бульба в душе презирал оккупировавших верхний и нижний буфеты ЦДЖ журналистов радиостанции «Эхо Москвы». Главного редактора Венедиктова он называл Баал Зебубом, а проще говоря, Вельзевулом, истинным воплощением зла. И даже в обличье Венедиктова, как утверждал Иван Бульба, было нечто от Баал Зебуба. Но мудрый, ироничный, всепрощающий Венедиктов только улыбался. Он не лез в споры, он разговаривал всегда тихо, очень быстро выплескивая с едва уловимым пришепетыванием слова на голову, на плечи собеседника, опутывая его словесной паутиной, ласковой липучестью слов и как бы создавая из вас кокон, в который ссыпал каскадами личинки слов из своего мясисто красного рта в обрамлении пейсов. Мне нравилось за ним наблюдать, для меня не столь любопытен был информационный потенциал этих личинок-слов, сколь забавна была его манера улыбчивого охмурежа оппонента, он напоминал мне чем-то бисексуала, охмуряющего трансвестита. И как непохож был на мудрого «пейсатого» Венедиктова первое перо радиостанции «Эхо Москвы», задира и грубиян, заядлый спорщик, непрерывно мечущий себе в рот какие-то таблетки — то ли валидола, то ли нитроглицерина, то ли стугерона, — Андрей Черкизов, которого Иван Бульба мог запросто «притушить» навсегда одним колебанием своего кулака, походившего на маятник Кремлевских курантов. Черкизов мог спорить часами, доказывая, что на всей Среднерусской возвышенности нет лучшей журналистки, чем Женя Альбац. Бульба не возражал, ему плевать было на всю эту журналистскую прожженную шушеру, которую вынесло бы на поверхность мутной волной при любом режиме: при фашизме, при коммунизме, при капитализме, при вандализме.