Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отделе писем зарплата не бог весть какая, семью на нее не продержишь, поэтому Людмила перешла работать в Аэрофлот. Тут к зарплате много всяких надбавок начисляется: и северные, и командировочные, и за километраж, и за полеты в ночных условиях — в общем, получается ничего, жить можно.
Она верила в Игоря — как товарищ, как жена, как мать его сына, считала уход из газеты не напрасным, делала все, чтобы поддержать мужа, дать возможность развиться ему, создавала, как говорили ее подруги, тепличные условия. Но...
Вот в этом-то «но» и кроется загвоздка. Игорь все дальше и дальше уходил от Людмилы и от жизни, от сегодняшнего дня, питался в основном выдуманными ситуациями, сюжетами, почерпнутыми из пальца или из чужих книг, начал терять чувство меры, увлекся красивостями в письме... Когда же Людмила пробовала говорить ему об этом, доказывать, что взгляд на написанное «со стороны» куда вернее и точнее «взгляда из себя» и поэтому он должен прислушаться к ее замечаниям, Игорь приходил в раздражение.
Если же она начинала рассказывать о полетах, о том новом, что ей удалось увидеть, подметить, он вздрагивал, отводил глаза в сторону:
— Зачем мне все это? Мне это неинтересно.
И она, обиженная, умолкала. Разрывы случались все чаще и чаще... Людмила спрашивала себя: «Можно ли так жить дальше?» — давала ответ: «Нет», но тут же чтото мучительное, сосущее, острое, словно свежая боль, окорачивало ее, заставляло сомневаться, и она решала: надо подождать. Может, все еще вернется на «круги своя», может, Игорь напечатает повесть. Ведь писатель обязательно должен печататься. Она жалела Игоря. Хотя и знала, что жалость унижает человека. Она понимала, почему все это происходит, откуда ее сомнения, хорошо понимала... Она еще продолжала любить Игоря, не нынешнего, грубого и, странное дело, обленившегося оттого, что он загнан в угол, потерявшего мужскую волю, способность ориентироваться, а того, сохранившегося с детской поры, трогательного в своей нежности, преданного. Продолжала любить воспоминание.
— Где Андрюшка? — спросила она по-прежнему тихо.
Игорь погасил сигарету о боковину пепельницы, выдохнул дым.
— В детском саду.
Посмотрел на потолок, собрал у глаз плетенку морщин, пристально вгляделся в какую-то известковую неровность, потом переместил взгляд на жену. Глаза у него были тяжелыми, крылся в них дождевой блеск, что-то такое, что больно бьет.
У нее даже сухая кислина во рту появилась, она хотела сказать Игорю резкость, но сдержалась. Повернулась к книжным полкам, где стояли папки с надписями на корешках. Все написанное мужем. Уже три года, как он нигде не работает, живет только на то, что она приносит в дом, на ее деньги. А все хорошее, что было, медленно удаляется в прошлое, покрывается дымкой забвения, сын Андрюшка растет, уже, можно сказать, большим стал и, вот какое дело, не видит ни отца, ни матери. Матери он не видит понятно почему — полеты, полеты, полеты. Игорю же ребенок постепенно начал становиться посторонним. Вот тут Людмила знала твердо одно: пока Игоря будет связывать с сыном незримая нить, психологическая сцепка, она не уйдет от него, но как только эта нить порвется, она будет вынуждена уйти от мужа. Без всяких сомнений. Хотя, впрочем, все не так примитивно, не так просто, как кажется на первый взгляд, — тут имеет место высшая математика с множеством мудреных формул. И куда все уплыло, куда делась весна с ее зелеными полянами и пением птиц?
Молча прошла на кухню, постояла, прислушиваясь к вкрадчивому шороху снега за окном; достала из холодильника кусок докторской колбасы, отрезала кружок. Посмотрела в стекло на белых снеговых птенцов, прилипших с той стороны к окну, на мутную, почти осязаемую тяжесть воздуха. Куда же ты ушла, весна, с рябиновыми зорями детства, с мокрыми каменными мостовыми, облитыми первым дождем, с тихой печалью и буйной радостью, с опушками, пышущими одуванчиковым жаром, в который было боязно окунуться — а вдруг обожжешься? — с проснувшимся, звонким от внутреннего гуда лесом, с березовым соком и белыми облаками над городом Харьковом?
Она вышла в прихожую, медленно натянула на себя форменное летное пальто.
— Ты куда? — спросил муж из комнаты.
— Надо забежать к Андрюшке в садик, а потом в магазин — у нас же ничего нет.
Она спускалась по лестнице и думала о том, что, к несчастьо, никогда, наверное, не сможет оставить этого человека. Сил не хватит, чтобы оставить его. Не хватит душевного огня, смелости, чтобы пойти на разрыв. У каждого — свой крест, и каждый носит его по-своему: один в петлице, другой на спине. Она свой крест тащит на спине. Как же свести концы с концами? «Плюнь ты на своего благоверного, пусть сам с собственною писаниной разбирается. Найди себе хорошего парня, сильного и преданного, и все встанет на свои места», — советовали ей аэрофлотские подруги, но она в ответ упрямо крутила головой: у ее Андрюшки должен быть отец... Отец, понимаете! «Ну и дуреха! — жалея, говорили аэрофлотские подруги. — Уходи, пока не поздно». Им легко, им все‑е ле‑егко... Перед глазами мелькали какие-то зеленые звезды, одуванчиковая пороша, будто из весны детства, что-то ошеломляющее, от чего было беспокойно: легко бывает до поры до времени, пока жареный петух не клюнет... Что же делать?
Она остановилась на ступеньке, отерла пальцами глаза.
— Трусиха, — горьким шепотом произнесла она, прислушалась к звуку голоса. — Жалкая трусиха! И дура. Неси свой крест, — с беспощадным злорадством проговорила она о себе как о совершенно посторонней, — сама выбрала, сама и неси. На спине неси!
6
Под брюхом вертолета мельтешил снег, проползали темные сосновые проплешины.
Костылев глядел в кругляш иллюминатора и думал о том, что все происшедшее вчера и сегодня с ним, с бригадиром Старенковым — и дымный ресторан, и знакомство со стюардессой, и ночная драка — все это чрезвычайно нереальное, но такое известное, ведомое ему. Все это было, было, было! То ли с ним самим, то ли еще с кем, то ли он об этом читал, то ли... В общем, было. Костылев нахмурился, сгоняя с себя ощущение неуютной невесомости, какую-то похмельную дрожь.
К нему подсел Уно Тильк. Скамеечки в вертолетном чреве были низенькими, поэтому колени Уно касались подбородка, он свободно клал на них