Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши два путника только что его миновали. Их еще видно, вон они стоят на левой обочине: Хабеданк без скрипки, а Левин в шляпе. Немалый они отмахали путь.
Когда собираешься в Бризен, встаешь чуть свет, по возможности эдак часика в четыре, завтракаешь поплотнее, если есть чем, и прихватываешь еще в дорогу. Взяли и пошли, говоришь, и вот ты за калиткой, ветер дует тебе в лицо, чувствуешь в себе бодрость, да она и требуется, как-никак идешь в суд, вот и подбадриваешь себя.
Хабеданк делает это, как ребенок, открывший нехитрую истину: летом гром, зимой в школу ходи, все и живи в страхе.
Первый час пути Левин говорит мало — «да», «нет», «поглядим». Так они проходят мимо заросшего камышом прудика, где чибисы только просыпаются, а лягушки еще спят. Аист медленно прохаживается по берегу, и вот они уже в Гарцеве.
В Гарцеве всего семь домов, но в Гарцеве нашелся человек, который согласился их подвезти, дальше они трясутся на телеге до Линде, где пересекаются два окружных шоссе, влево поворот на Шёнзе, вправо — на Штрасбург.
Дорог много, но дорога есть дорога, как бы она ни выглядела, все дороги ведут в Бризен, на нее ступаешь и ставишь одну ногу перед другой — слава тебе господи, наконец-то можно проехать кусок. Хотя бы до Полькау.
В Полькау восемь домов. По левую руку луга, от которых Струга подходит к шоссе, точь-в-точь подгадав к узкой трубе, пропущенной под насыпью, — тихая речушка с островками незабудок, а по правую руку — холмистая гряда, тянущаяся до Малькена.
В Полькау восемь домов, в восьмой они входят. В восьмом доме живет тетушка Хузе.
В деревянном доме из круглых бревен, в нем три комнаты и пять окон, две светелки и сени, светелки подняты повыше, под ними подпол с картошкой, туда спускаешься через люк. Такой деревянный дом, какой за несколько дней срубят старик да двое десятилетних парнишек, даже если сами станут подгонять стропила и половицы; дом, который ночами подпевает ветрам, что обдувают его, а то и скачут через соломенную крышу; дом, который держит тепло и не боится никакой непогоды; если б буря подняла его, унесла и вновь опустила наземь в соседнем поле, он и то бы не рассыпался, только вот подпол не полетел бы. А что такое человек без картошки?
Из сеней в левую светелку ведут две ступеньки. Дверь над ступеньками открывается вовнутрь, на пороге появляется тетушка Хузе.
— Кого это ты привел? Чего ему? — спрашивает.
А Хабеданк в ответ кричит ей:
— Не подумай только, что его надо чаем поить.
— Так чего ему надо? Да входите же.
И вот они входят, и тетушка Хузе дивится на Хабеданка.
— Что это ты без скрипки? — Берет у Левина шляпу. — Как вас величать, молодой человек?
На это Левин не отвечает, как обычно, — Левин, а сразу садится и говорит:
— Меня звать Лео.
— Так что у тебя? — терпеливо спрашивает тетушка Хузе.
— Это, знаешь, насчет мельницы в Неймюле, — встревает Хабеданк.
— А, Кристинина старика, так что с ним?
— С ним тоже не того, — говорит Хабеданк, — но вот у него, у Левина, тоже была своя мельница в Неймюле.
— А я и не знала, — говорит тетушка Хузе.
Хабеданк уселся, а она все еще стоит, представительная, высокая, с мощным задом и сужающейся к плечам, как бы конусом, фигурой, узкая голова увенчана собранным на маковке пучочком седых волос.
Хабеданк рассказывает, а тетушка Хузе разглядывает в упор молодого человека, этого Лео, и Левин предпочитает смотреть по сторонам. Ему бросаются в глаза изречения, на каждой стене по два или по три, выжженные, вышитые бисером — серебряный бисер на черном фоне — или разноцветным шелком: «Хлеб-соль ешь, а правду режь!» Или: «Что лживо, то гнило». А над креслом в углу, между окнами: «Мы не вечны на земле».
Тетушка Хузе уселась в кресло, и Левин смотрит в другой угол, там написано: «В беде не унывай, на бога уповай».
Она сидит в кресле, потому что вынести это невозможно. Но того, что рассказывает Хабеданк, пожалуй, и сидя не выдержать.
— Значит, Кристинин старик поставил на реке плотину, и пруд тоже подпер.
Почему бы и нет, думали все, хочет в весенний паводок отвести воду, она ему еще понадобится, когда река обмелеет, летом тоже бывает что молоть.
А потом потихоньку, темной ночью шлюзы настежь — и всю воду спустил.
— Собака! — отрезает тетушка Хузе, хоть она и не полька, а родом из Грембоцына, из дома лесника, стало быть, немка и раньше была баптисткой.
— Собака, — повторяет тетушка Хузе и встает. — Ехать мне с вами в Бризен?
— Но что ты там можешь сделать, тетушка? — говорит Хабеданк.
— Говорить за него, — отвечает тетушка Хузе. — Он же ничего не скажет.
Но сейчас Левин все же говорит:
— Это он потому, что у него мельница за плату, а у меня мельница на продажу. — И с ударением добавляет: — Была.
— Вот еще, — говорит тетушка Хузе, — если ты за свой счет мелешь, значит сам и рискуешь. Нечего тут рассусоливать. Значит, я с вами в суд, — заявляет она и снова садится.
— Но ты же ничего не видела, — говорит Левин.
— Зато я говорить умею, — возражает тетушка Хузе. — Завтра в полдень суд, я там буду.
И Хабеданк знает — это решено и подписано, тут уж ничего не поделаешь, в полдень тетушка Хузе будет к окружном суде — красной кирпичной коробке с башенками, облицованными зеленой глазурованной плиткой. Она знает наперед, что именно скажет, это по ней видно, и повторится точно такая же сцена, как в свое время при ее выходе из баптистской общины, сцена наивная и вместе с тем возвышенная. Тогда это вышло из-за проповедника Лаша, бывшего Лашинского, он не пускал в молельню незамужних матерей, что вовсе не касалось тетушки Хузе, да поступка ее никто тогда и не понял, а теперь это из-за старейшины, из-за праведника, которого господь всем благословил и который убрал с дороги конкурента, дабы зримое благословение божие нисходило на него еще щедрее.
Мир полон несправедливости, это даже из оконца тетушки Хузе видно, но тут несправедливость у порога, неужто пройти мимо: войдем же в храм