Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина Петровна верила в несчастный случай, а «этот мерзавец Цфат» (она только так выражалась отныне о бывшем муже) посмел подумать, что его сына расстреляли. Слова «Сталин — убийца» и в домашних стенах звучали невыносимо, Нина Петровна даже частично оглохла, услышав эти слова. Он сказал: «Волос не упадет с головы твоих детей, твоей жены и твоей собственной. Я тебе обязан жизнью». Так сказал Валериану Павловичу Сталин, и Цфат считал его теперь клятвопреступником. Но волос больше ни с кого не упал, несмотря на страшную фразу из двух слов, Сталин убийца, которую Цфат произнес целых три раза. Просто Валериана Павловича отправили на преждевременную пенсию, и все-все окружавшие его люди стали считать его сумасшедшим. Нина Петровна незамедлительно уничтожила все мужнины фотографии, на некоторых просто отрезала его от себя или от других людей, достойных того, чтоб остаться в истории. Цфат не должен был проникнуть в историю, и действительно, больше никто никогда не узнает, как он выглядел.
Друг-Спутник, которого я для простоты отношений называла ДС, провел со мной после похорон бабушки беседу.
— Ты же понимаешь, что фактически я муж твоей мамы. — Эту фразу я почему-то помню дословно, а дальше — только смысл, который мне скорее всего померещился. Слова наверняка были простые: «…поэтому относись ко мне как к члену семьи, второму отцу, отчиму» — ДС сказал что-нибудь в этом роде. А я услышала: «…относись ко мне как к бабушке, дедушке и отцу вместе взятым». Я ничего не ответила. Это потом я стала разговорчивой, могла и восемь часов кряду, до утра, проговорить, а тогда помалкивала, чем приводила в ярость свою маму. Я не спорила и не возражала, но добиться от меня можно было только помощи по хозяйству, на моем внутреннем мире висел большой амбарный замок.
К ДС я всегда относилась хорошо, уважительно, доброжелательно и не винила его в том, что он не понимал: в одночасье я потеряла бабушку и деда, который теперь не только жил отдельно и далеко, еще и мама запретила мне с ним встречаться. Папа же исчез из моей повседневной жизни давно, в мои два года, появляясь раз в месяц, чтобы дать маме алименты и повидать меня. Но и тут произошла потеря. При жизни бабушки хулы на папу я не слышала и не подозревала, что это возможно, он занимал в моем универсуме место бога, который спускается изредка с небес и дарит игрушку. Даже придя в полную негодность, подаренный им некогда плюшевый мишка оставался предметом сакральным, и поползновения мамы выбросить его встречали жесточайший отпор с моей стороны. А тут на меня посыпались каскады богохульства.
— Знаешь, почему я развелась с твоим отцом? — говорила мама. — Он хотел посадить твою бабушку в тюрьму, чтобы завладеть квартирой.
— Почему вы разошлись с мамой? — спрашивала я у папы.
— Потому что она настаивала, чтоб я жил в квартире ее родителей, потому что у них погиб сын, и чтоб я стал как сын, но твоя бабушка выживала меня из дома, потому что она была мещанка и корила меня, что я мало зарабатываю.
Я не могла в свои одиннадцать лет оценивать папу и маму как обычных пациентов советского союза Кащенко и Сербского, я трепетно любила маму и боготворила папу, но мама не уставала читать мне разоблачительные лекции о моем отце и о своем отце. Оба оказывались в ее интерпретации редкостными негодяями, и главное, оба мечтали убить мою любимую бабушку. Я не знала, что думать и кому верить. Но что бы я ни думала, тогда или позже, яд проник во все клетки моего организма, отравляя отношения с мужчинами, встречавшимися мне в жизни. Этих игрушек — мужчин — должно было быть много, очень много, еще больше, чем было, для того чтобы разобрать их на части, посмотреть, как они устроены, убедиться в том, что это обычные заводные человечки, а вовсе не посланники небес или преисподней.
Сразу после маминой смерти у меня полетели тормозные колодки, и я попала в любовную аварию. Потеряв голову, я искала ее на земле и под землей (может, закатилась) и обращалась ко всем, кто мог бы помочь мне ее найти. Дело было в Париже, там принято искать голову в местных кащенках или на кушетках психоаналитиков. Люди как люди, не хотели искать вместе со мной мою голову, у них и своя не слишком крепко держится. Но одна женщина-психоаналитик, встретившаяся на вечеринке, по доброте душевной не оттолкнула меня, а выслушала куплет жалобной песни, которую я пыталась петь дурным голосом всюду и везде. Она прервала меня на полуслове: «Сформулируйте одним словом, как вы относились в детстве к вашему отцу». — «Обожествляла», — призналась я. «А что говорила вам об отце ваша мать, если одним словом?» — «Что он негодяй». — «Не удивляйтесь, что для вас любовь — это обожествление негодяя, — заключила она. — По крайней мере по отношению к вам — негодяя».
Впервые я потеряла голову тогда, в одиннадцать лет. Я страдала от любви к маме и к папе, надеясь, что правда наконец выяснится, но она все не выяснялась. Правду знала только бабушка, но она уже ничего не могла сказать. ДС на фоне этих душераздирающих страстей был абсолютно безвредным персонажем. Раньше дед и бабушка смеялись над ним: почти каждый раз он входил в дом своей энергичной походкой и с порога радостно говорил: «Вы знаете, кто умер?» Теперь он такого не говорил, стар стал, он был на целое поколение старше мамы. Почему он не переехал к нам жить — неизвестно, скорее всего, маме этого уж очень не хотелось, иначе она бы позвала его как минимум для того, чтоб справиться с шоком. Шоком было остаться вдвоем с ребенком (со мной). Мама привыкла к вольной жизни, в которой было много командировок, раз в год отдых на юге, почти ежедневные спектакли, со всеми посиделками заканчивавшиеся за полночь, и мама стала отдавать меня в люди.
Я жила у своей учительницы, потом у маминой подруги. Немного у папы — с другой парой бабушек-дедушек, — сначала у них дома, потом на их даче, было ясно, что это не мой дом и не моя дача. Я даже и называла папиных родителей по имени-отчеству, не дедом и не бабушкой. На попечение ДС меня ни разу не оставили. В людях я чувствовала себя плохо, причем одинаково плохо во всех местах. Потому что — не дома и не в гостях, а в роли сиротки-приживалки. Если в жизни до бабушкиной смерти я была центром мироздания, то теперь в мгновение ока превратилась в лишний, ненужный, обременительный предмет, который не знают куда пристроить, чтоб не мешал.
Возвращение домой было собачьей радостью. Я виляла хвостом, прыгала; думаю, что именно такие чувства испытывают собаки — бесконечной благодарности. Правда, мама стала просить меня уходить из дома, часов на несколько, и чаще всего я шла за угол, в гости к ДС. Мы стали друзьями. Некогда он был блестящ и задирист, по нему и сейчас это было видно, отблеск остался. Он был из Ленинграда и говорил «что», а не «што», как москвичи. Он учился в Тенишевском училище, где литературу ему и сидевшему с ним за одной партой Дмитрию Шостаковичу преподавал Юрий Тынянов. Потом он стал литературным секретарем Чуковского, с которым оставался дружен до смерти, возил и меня к нему, но не особенно удачно: друг детей Чуковский отнесся ко мне как к маленькой девочке, которой я и была в действительности, но мне в мои одиннадцать лет это показалось обидным.