Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут же я вспомнила шестерых молодых людей, которых видела вчера в «Чародейке» – три пары, парни были доармейского возраста, девушки – ещё школьницы, одна даже не стали пить вино. Это были обычные молодые люди – без шумной глупости, видимо, из хороших семей; разговор их был ни о чем, но и не отвращал пошлыми шутками; для девушек взяли вино в фигурной бутылке, парни заказали водку и пили, надо сказать, без особого удовольствия, скорее, потому, что «так надо». Жизнь у них только начиналась, и неясно было, куда она вырулит… А здесь, на автобусной остановке, жизнь уже была на исходе, она дотекала, как дотекают в тонком ручье последние песчинки песочных часов, и она, в таком небрежении к себе, к своему телу и внешности, казалась бессмысленной.
Молодые люди, напротив, были одеты весьма тщательно, даже парни – в щегольских туфлях, в модных рубашках, в тщательно отутюженных брюках, не говоря уж о девчонках – ох уж эти блузки, рюшки, юбки – строго выверенной по моде длины, фасона; кулончики, цепочки, колечки, ухоженные пальчики, подкрашенные глаза и губы… Все эти ухищрения моды и молодости – зачем?! – думала я. – Чтобы спустя 40 лет встретиться на автобусной остановке, совершенно отрекшись от прошлого и желания кому-нибудь нравится? Я словно вдруг оказалась на границе двух, совершенно несоединимых, миров – старого и молодого; эти миры не смыкались ни в обыденной жизни, ни в моем сознании. Вчерашние школьники гуляли в самом дорогом кафе города, без сверхшика, но всё-таки – салаты, картофель-фри, апельсиновый сок, чтобы сбить крепость спиртного; а старики могли порадоваться лишь льготе в городском автобусе – возили их бесплатно.
Я проехала в одном автобусе со стариками несколько остановок, потом вышла, побрела одна по пыльной, безлюдной улице. Всё это я должна была пережить в своей жизни и обнаружить какую-то радость в старости, а я не находила её даже в зрелости. Вероятно, то, что я чувствовала сейчас, волновало когда-то литературных «лишних людей»; но у Онегина была Татьяна, у Печорина – княжна Мери и Вера, даже Чацкий любил расчетливую Софью. Ныне ж размышлительность поразила слабый пол, а когда в обществе «лишним человеком» становится женщина, пожалуй, да, до конца света не так уж и далеко…
В предпоследний день своего бессмысленного пребывания в этом городке я, перебивая «сплин», зашла на службу в местный храм. Собор при советской власти был, разумеется, закрыт для «культа», но постройки сохранились и теперь храм начали восстанавливать: поставили леса у бедного иконостаса, у стены были аккуратно сложены тонкие металлические трубы.
В соборе тускло горело несколько лампочек, ещё немного света шло из высоких, узких оконец купола, так что темное, приземистое пространство было освещено слабо. Народа собралось достаточно – был храмовый праздник – Бориса и Глеба, так что служило епархиальное духовенство – в торжественных, золотопарчевых ризах, хор был спетым, слаженным, и в этот-то миг – среди женщин в платочках, немногих мужчин, среди всех собравшихся, заметно принарядившихся к празднику, в этот миг наступило полное понимание смысла и движения жизни. И оттого, что оно было полным, единым, цельным, оно вдруг захватило и меня, и я внезапно почувствовала давно утраченную, высокую ясность – поступка, взгляда, мысли. Здесь, в полутемном храме, ничто не раздражало, не тревожило глаза – никакой наряд или одежда, ничья старость, или, напротив, изумительная, молодая красота. В этом приземистом, небогатом помещении не чувствовалось никакого гнета, давления сверху.
И когда мы вышли со службы в золотой, щедрый летний день и нарядный народ – старушки, дети, молодежь – рассыпался по соборному двору, и когда зазвучала простая, не молитвенная, слабая речь, когда высокое – как на хорошем каравае – взошло надо мной небо, и затрепетала, запахла зелень – тополей, травы, и пронзительно-ясное, а не свечное солнце легко осветило весь наш огромный мир (и ещё краешек!), так вот, тогда вся моя бестолковая жизнь, наполненная суетой, тревогой, вечной заботой всё-таки показалась мне ближе и дороже того внутреннего мира, который, наверное, составляет мою сущность, но который в одиночестве, ничего, в общем-то, не значит…
На воротах звякнула щеколда, дверь душераздирающе скрипнула, и после некоторой возни в сенцах в хату вошла худощавая, ладно сложенная женщина немолодых лет со следами былой яркой красоты в лице и фигуре, а также с намеком на изящество в простой, но с умыслом надетой одежде.
– Ой, ды какие люди! – вскричала баба Галя и чуть подпрыгнула на диванных пружинах, как бы символизируя вставание. Нежданной гостьей оказалась несостоявшаяся невестка Алка. Лет сорок назад брат бабы Гали чуть было не женился на ней, но родня дружно воспротивилась браку – девка была хоть и красавица, но из совсем уж нищей семьи.
– Приехала к тебе специально, думаю, воскресенье, надо повидать, – певуче говорила Алка, касаясь рукой белой, чисто выстиранной косынки и мягко ступая маленькими ногами по рубчатым половикам.
Гостья, несмотря на немолодые годы, сохраняла живость и даже изящество в движениях, а также ту особенную опрятность и точность, что всегда свойственна природной красоте. Лицо её, с правильными чертами, было высохшим, но голубые глаза не потеряли блеска, и даже передние железные зубы не портили общего впечатления от её чуть высокомерной улыбки. Одежда на ней, по деревенским меркам, была весьма смелой – цветные носки в полосочку, темно-серая юбка по колено, желтая кофта на пуговицах и белая, не без шика повязанная косынка, обнаруживающая безупречные линии её головы.
– Садись, садись, – заприглашала баба Галя гостью, и та легко присела на старый стул.
– Ну чё, чё ты? – со стыдливым выражением на лице, бабе Гале совершенно не свойственном, спросила она.
– Да чё… – задумалась на секунду посетительница, видимо, не зная, с чего начать разговор. – Что ж, Ванька-то твой пьеть (имелся в виду сын бабы Гали, который жил в городе)?
– Пьеть, пьеть, – почему-то радостно сообщила баба Галя. – Он же, гляди, у меня здоровый, ему бутылка ничего не значит. Так что по улицам не валяется, – с гордостью заключила хозяйка.
Алка помолчала. Потом вкрадчиво продолжила:
– Ну а твой как?
– Ничё. – Баба Галя потупила взор, как бы смущаясь своей лебединой семейной песни.
– Это наши последние женихи, – вздохнула Алка, – нам уж на седьмой десяток, большого выбора теперь нету.
– Да-да, – горячо поддержала её баба Галя. – Какие они, годы? Уже ни на чердак, ни в погреб не залезешь. Вот я и приняла в зятья Викентича. Он мне говорит: «Пропиши». А я ему: «Викентич, я ж подохну, а ты возьмешь в мой двор чужую, дети и будут меня проклинать». – Она всхлипнула, как бы заранее переживая такой поворот дела. – А с другой стороны, не прими я его, как жить?! – баба Галя возвысила голос. – Дети, и Ванька, и Валька, в районе, у них семьи, я там не нужна. А он и «скорую» вызовет в случае чего, и стакан воды подаст, и все, все. Конечно, ругаемся, бывает. Он кричит: «Я тебя докормлю, такая-сякая!» А я на него пру. Орем друг на друга и тут же балакаем.