Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твоя мать. Ты не хотел бы поговорить о ней? — голос Фабиана был одновременно и хриплым, и нежным, но при этом несгибаемо твердым.
Он говорил очень медленно, но ему не нужно было говорить громко, чтобы заставить слушать себя. Наоборот, в его присутствии даже большие любители поболтать умолкали. Их лица, обычно искаженные нервными гримасами, расслаблялись, когда болтуны слушали Плессена.
Давид замотал головой, потому что перед его внутренним взором появлялись все новые картины. И слезы текли с новой силой, словно он открыл внутри себя водопроводный кран.
Сегодня у матери был приступ мигрени, поэтому отец решил отвести его в школу, несмотря на то, что собирался делать что-то другое. Такое случалось раза два-три в месяц, хотя иногда у матери бывало и по несколько приступов в неделю. Ее мучали ужасные головные боли, а возле кровати стоял тазик, куда она время от времени рвала. Это звук доносился даже в его комнату. Давид снова видел перед собой эту картину: белые голые стены, его кровать в углу, застеленная покрывалом в красно-коричневую клетку, напротив — два близко расположенных друг к другу окна, через которые вместо неба была видна глухая стена соседнего дома.
Он сидел на своей кровати, закрыв голову руками. Перед ним стоял отец, одетый в форму, уперев руки в бока, с дубинкой у пояса. Он казался Давиду огромным, очень худым и жилистым. Отец тяжело дышал. Затем медленно и четко произнес: «НОСОК ПРОСТО ТАК НЕ ИСЧЕЗАЕТ. ОН ГДЕ-ТО ЗДЕСЬ. А СЕЙЧАС ПОТОРОПИСЬ, ИНАЧЕ…»
— Давид, — голос Фабиана пробился через бурю в его голове. — Давид, поговори с нами. Ты сейчас где-то далеко. Возвращайся к нам. Сейчас же!
Давид ощутил, как оживают его застывшие конечности, как в похолодевших руках начинает циркулировать кровь, как высыхают слезы. Он благодарно улыбнулся и переменил позу.
— Где ты был?
— Дома. Мой отец… Он бил меня. Я уже не помню, за что.
Ему было стыдно при всех рассказывать историю про носок.
— А твоя мать? — спросил Плессен.
Он наклонился вперед, — старик с пышными белыми волосами, сидящий перед ним по-восточному. Он поймал взгляд Давида, сфокусировал его и успокоил.
— Моя мать… была больна.
Мигрень. Это тоже звучало смешно. Похоже на обычные женские отговорки.
— Она часто болела?
— Да. Часто.
— Значит, она не могла тебе помочь, когда отец плохо обращался с тобой. Она не могла быть рядом с тобой и защитить тебя от его гнева.
— Нет.
— Ты был совсем один.
— Да. Совсем один.
Слова отдавались эхом в его голове, проникали глубоко в сознание. Давид больше не плакал. Его охватила страшная слабость, и ему показалось, что он сейчас потеряет равновесие. Он находился в аду. И в этом аду существовал один-единственный человек — его отец. Давид помнил, как на его глазах сломался Гельмут, а он тогда посчитал, что Гельмут — придурковатый слабак. Давид думал, что он лучше Гельмута, хладнокровнее, сильнее, но это оказалось не так. Он был в еще худшем положении, потому что никто и никогда не готовил его к тому, что он сейчас переживал.
Все еще находясь в своем индивидуальном аду, Давид думал: «Даже хорошо, что можно выпустить все из себя. Может, однажды так и должно было случиться, чтобы я мог спустить пар, как перегретый котел». Так, по крайней мере, утверждал и полицейский психолог, с которым все сотрудники отдела по борьбе с наркотиками обязаны были регулярно проходить собеседование, в связи с тем, что, как гласил приказ, «их работа требует крайнего напряжения душевных сил». Полицейский психолог, мужчина с лысиной и потными руками, заметил нервозность Давида и высказал по этому поводу свое мнение: Давид подавляет в себе целую кучу проблем, и однажды это ему аукнется. «Вам нельзя все подавлять и носить в себе», — сказал он и предложил пройти короткий курс лечения, в ответ на что Давид поднял бедного мужика на смех. Никого не касалось, что происходило с ним, никто не имел права бросить хотя бы беглый взгляд в его душу, но факт оставался фактом: Фабиана этот запрет не остановил.
Фабиан вообще считал неприемлемыми какие бы то ни было запреты. Если уж на то пошло, он просто устанавливал собственные правила, и теперь эти правила опутали Давида, как паутина муху.
Давид уставился на свою «семью», которую он сам расположил в таком порядке. Гельмут был его «отцом», Франциска — «матерью», Сабина — его «сестрой», Хильмар — «Давидом». Он расставил их, не замечая, что тем самым выдал некоторые свои тайны. Намного больше, чем ему хотелось. Даная находилась слишком близко от него. Его родители стояли друг возле друга и смотрели вперед, мимо детей, — их Давид расположил значительно левее, родители не могли их видеть. Родители, которые не могут видеть своих детей, несостоятельны как родители. Почему он так сделал? Он любил своих родителей и не считал, что они что-то делали не так, воспитывая их с сестрой, и, тем не менее, в его душе бушевала такая буря, какой он не испытывал никогда в жизни.
Его отец стоял перед ним, бледный от гнева. В этот раз не из-за носка, а… Давид не знал почему. Да и все равно. Отец казался ему великаном, хотя на самом деле он был скорее невысокого роста, жилистый. Гнев делал его таким огромным. У отца в руке была полицейская дубинка, которой он наносил удары. Давид освободился от своего тела, его взор упал на плакат с изображением белого дома с голубыми ставнями и кустами красных роз у двери. Санторини. Он всматривался в эту картину, пока отец бил его, и это помогало ему почти ничего не чувствовать. Его дед был родом с этого острова, и его отец хотел однажды вернуться туда, но затем, будучи молодым человеком, влюбился в мать, а потом пошел в полицейскую школу и стал полицейским. А потом на свет появились Давид и Даная. Вдруг их стало четверо, а отпуск на Санторини для четверых был очень дорогим, так и получилось, что они никогда там не были. Ни разу.
Вместо этого его отца перевели работать в другое, почти идиллическое место — маленькое патриархальное селение, в богом забытый край. Здесь возводилась установка по переработке отработанного ядерного топлива, и полицейские, в том числе и его отец, должны были охранять строительство от демонстрантов, которые по непонятным и совершенно надуманным причинам выступали против создания здесь рабочих мест и не хотели, чтобы селение разбогатело. Так, по крайней мере, жители села говорили полицейским и были рады им, как своим защитникам. Мясник угощал их бесплатными обедами, в местном кафе для них всегда оставляли места.
А затем были четыре долгих года, двести восемь недель, а если двести восемь умножить на, как минимум, пять рабочих дней, для молодого человека, каким был его отец в то время, получалась целая вечность. Его отец даже много позже мало рассказывал о том времени, но Давиду довелось как-то самому побывать в тех местах, уже много лет спустя, и тогда он узнал, что происходило там на самом деле. О том, что демонстранты не хотели подчиняться властям, что полицейские, в силу новой директивы министра внутренних дел, были вынуждены действовать против демонстрантов с такой жестокостью, что постепенно все селение встало на сторону демонстрантов. И что мясник отказался обслуживать полицейских, и что в кафе им отказывались давать поесть. Но ничего не помогало.