Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И ты намерен подвергать людей этой казни: называнию вещей своими именами? — спросил я.
— Что ты, — добросовестно исповедовался Феликс. — Я намерен употребить суеверность людей себе на пользу и манипулировать ею. Я намерен даже в случае чего их обвинять в диверсии называния вещей не теми именами. Знаешь ведь, как это делается у демагогов: «Думайте, что говорите! Выбирайте слова!»
— И не побрезгуешь? — лениво, под солнцем разомлев, спрашиваю дремотным голосом. — Это же набило оскомину.
— Что-нибудь свежее мне не успеть изобрести. А это прием проверенный.
— Эх ты! Куда слаще: будить умы, возмущать, приводить в движение. Взрывать, вскрывать, взрезывать. А?
— Объявят сумасшедшим раньше, чем успеешь выпотрошить два-три гнойника сознания, — весело сказал Феликс. — Люди не любят, когда больно. Они предпочитают, чтоб страшно, но не больно.
— А если действовать осторожно, вкрадчиво, чтоб не спугнуть их с первой же минуты, чтоб не вспорхнули и не улетели?
— Тогда не подействует. Надо, чтоб было больно. А мысль в этом краю непуганых папуасов не разбудить.
— Знаешь, есть какое-то насекомое, которое откладывает яйца под шкуру животных? Корова бедная не успеет заметить укус, а в ней уже растет, растет, копошится под кожей целая колония существ, и наконец шкура лопается — бэмс! Так бы и с мыслью: усыпить их сторожевую бдительность, внедриться в их нежный ум устрашающим жалом дерзости — под наркозом, добровольно они не дадутся, ты прав.
— Наивный ты, — разочаровался во мне Феликс. — Вспомни прошлогоднюю осень: весь сентябрь лил дождь, картошка сгнила еще в земле, и весь город поднялся вручную рыть эту больную картошку в грязи под дождем, ведрами за километр носили ее к машине, потому что машине ближе не подъехать, а у каждого где-нибудь дома лежит диплом о высшем образовании или аттестат зрелости — значит, башка-то есть соображать? И машины покорно везли эту гниль в город, закладывали в хранилища — что, ты думаешь, людьми двигала материальная цель запастись продовольствием на зиму? Ничего подобного, все знали, что это не продовольствие. А цель, я тебе скажу, была скорее религиозная — знаешь, собираются язычники, идолопоклонники у капища, закалывают жертвенное животное, сжигают его в честь божества и совершают ритуальный танец. Что ты! — человек таинственное существо, он живет вне законов здравого смысла, надобно уважать его религиозную природу и только научиться ею управлять. Стать если не богом, то, на худой конец, жрецом. Просветить этих роботов нельзя! Разбудить невозможно! Можно только управлять их ритуальной пляской.
Олеська не выдержала, оторвалась от своих учебников и возмущенно сказала:
— Ты циник!!
— Вот видишь, — обратился ко мне Феликс, — стоит только произнести вслух правду, и уже циник. Как просвещать? Кого? — И повернулся к Олесе: — Благонамеренность вашей морали известна, вы пишете на транспарантах ваши священные лозунги: «не убий! — превосходно, но сам этот лозунг убийца, истребивший истину, потому что любая жизнь есть прямое и неизбежное убийство и пожирание живого! — Поглядел на меня кипящим взглядом и добавил тихо, грозно: — Я намерен, Олеся, вместе со всеми вами и даже громче вас выкрикивать «не убий». Но я при этом в отличие от вас буду трезво понимать цену этому лозунгу. Цинизм?
— Цинизм, цинизм, — сказал я. — Но зато какой! Я восхищен. В обнаженном виде он приобретает даже некое эстетическое совершенство.
Олеся была поражена: почему это всякая жизнь обязательно есть убийство?
Я погладил ее волосы. Феликс терпеливо объяснил ей:
— А паразитическое пожирание материнской плоти, когда ты росла из нее? А последующие очаровательные годы, когда родители изводили свое тело на труд, чтобы деньги за изношенную долю своей жизни перевести в пишу для твоей нарастающей (не синоним ли — убивающей?) жизни. Что, тоже «не считово»? У меня сосед работает в сернокислом цехе, у него глаза слезятся, голос хриплый, съеден кислотой, у него уже все нутро съедено, переведено в заработанные деньги, которым он так радуется. Я не говорю про плоды и злаки, — Феликс захватил в горсть прядь земной травы, — выросшие из праха предков. Помнишь, Олесечка, про человека, который искал потерю под фонарем, потому что там светло? Так и вы ищете вашу истину — где в безопасности ваши инстинкты. Истина на побегушках у ваших инстинктов. Я должен знать все это насквозь, чтобы манипулировать вашей совестью. Я — вождь.
— Ах, — расстроилась Олеська, — лучше быть простодушным идиотом, лучше не понимать, как можно, чем быть таким сознательным циником, как ты.
Феликс сощурился:
— Вот и приходится щадить ваше детское неокрепшее сознание, варить вам разжиженную кашку, чтоб вы смогли переварить ее без ущерба для вашего младенческого желудка. Я давно живу среди вас лицемером. А ты, — гневно обратился он ко мне, — еще смеешься над моим телемостом и праздником мира. Да это просто веревочки, за которые можно дергать этих папуасов.
Олеська обиделась и отползла подальше от нас со своими учебниками. Вернулся из деревни дед, и она с радостью оставила учебники в траве и пошла к дому, раздвигая ногами склонившиеся растения. Голубые цветы кивали за ее спиной. Мы с Феликсом смотрели издали, как она, в купальнике, взяла из рук деда сумку и здоровенный кулек пряников из местного сельпо.
— О, хлеб какой свежий! — доносился ее голос. — Вы еще не проголодались, Михаил Васильевич? Я сейчас примусь за обед, — и облучает его своей улыбкой, молодец Олеська: походя прихватит себе пару лишних баллов. Без всякой тебе научной психологии. Как растение, которое знает, где солнце. Знает, чем взять. Всех завоюет, весь прилежащий мир, и будет царица, а мы все послушно нанижемся на крючки, спрятанные под наживкой ее улыбок, ее забот и хлопот о нас.
— Картошка, свежая зелень и пряники с молоком — что может быть лучше! — подпевал ей