Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разрушим, разрушим, — язвил отец. — Ты, герой, смотри в оба, как бы тебя самого до этого основания не разрушили.
Шмуле на время переставал проповедывать ничего не смыслившему в политике Юлюсу идеи нового, справедливого мира и весь уходил в работу, но через минуту-другую снова заводил те же разговоры.
В конце концов забеспокоилась и мама, занятая опекой стариков Коганов.
— Как бы моего братца не заарканили, не будь к ночи сказано. Гедрайтис уже не раз предупреждал его, — сказала Хенка, перестилая постель. — Такого добряка, как этот полицейский, ещё поискать надо.
— Плевал Шмуле на все предупреждения. С него как с гуся вода.
Шлеймке разделся и лёг. Хенка тихо примостилась рядом. Темнота кишела соблазнами, но они не спешили им предаваться.
— Пусть Бог меня простит, но, если уж так суждено, взяли бы его, скажем, там, где собираются эти перелицовщики мира, или где-нибудь на улице. Только не у нас. Такая реклама нам ни к чему. Дело портного — шить, а не языком молоть. Что-то я не слышал, чтобы за шитьё кого-нибудь упекли в холодную. Тюрьма портного — это его рабочее место. Он к этому месту как к пожизненному заключению приговорен.
— Может, наши страхи напрасны. Нечего впадать в панику!
— Не напрасны. Как твоему лихому братцу объяснишь, что Литва — это не наш огород, который мы можем возделывать, как нам заблагорассудится? — закашлявшись от волнения, спросил отец. — Как ему объяснишь, что, если нас не просят, мы не должны в чужом огороде перекапывать грядки и высаживать то, чему противится сам хозяин.
— Шмуле думает иначе.
— Думать надо не иначе, а с толком. Хозяину хочется высаживать на своих грядках лук и капусту, а Шмулик лезет с собственной рассадой и пытается навязать ему что-то несъедобное, — продолжал отец.
— Его не переделаешь. Что мы Шмулику ни говорили бы, как ни убеждали бы, он всё равно нас не послушает. Давай лучше спать, — сказала мама.
— Давай.
Она прижалась к нему и вдруг почувствовала, что их тела слиты воедино, накрепко спаяны и им не отлепиться друг от друга до самого рассвета.
На дворе была сухая осень без дождей и налетающих с далёкого севера, чуть ли не из Финляндии, безоглядных в своем неистовстве вихрей. Деревья с безмолвным достоинством пока стояли в своём зелёном наряде, и на них ещё гнездились легковерные певчие птицы, которые не искали для зимовки гнёзд на чужбине.
Это была вторая осень моей учёбы в идишской школе. Я уже был второклассник и жил не с дедом и бабушкой Рохой, а с родителями, вставал до восхода солнца и, боясь разминуться со своей подружкой Леей Бергер, бежал на Рыбацкую улицу, чтобы встретиться с ней возле столба электропередачи с оборванными проводами и ободрить взглядом и неравнодушным молчанием.
Каждое утро я сталкивался с немного притихшим дядей Шмуликом, который останавливал меня у порога, ласково ерошил мои волосы, трепал за уши и с улыбкой спрашивал:
— Как поживает наша молодая пролетарская смена?
— Хорошо, — отвечал я.
Дядя Шмуле награждал меня двумя глухими безболезненными щелчками по лбу и, довольный ответом на свой непонятный вопрос, тут же скрывался за нашей обитой войлоком дверью.
Отец не мог надивиться перемене, которая произошла с его воинственным шурином.
— Не узнаю тебя, Шмулик. Уже почти час прошёл, а ты не сказал ни слова о паразитах-угнетателях, — чуть ли не с сожалением заметил отец. — Может, что-то случилось с твоими родителями?
— Нет. Просто паршивое настроение. Хорошо тебе, Шлеймке. Ты барсук, из своей норы почти на свет не вылезаешь, радио не слушаешь, газеты не читаешь. Катишь на своём «Зингере», а на всё остальное тебе наплевать.
— Что поделаешь… Видно, так уж мне на роду написано — катить и катить…
— Счастливец! Послушал бы ты хоть разочек вечерний обзор событий в Европе, передачу о том, что творится у тебя под боком, и сам бы ужаснулся. Ходил бы, наверное, мрачнее тучи.
— Война, что ли, началась?
— Пока война объявлена только нам. Гитлер грозится в ближайшем будущем всех нас, как тараканов, истребить и освободить мир от евреев-плутократов.
— Если мне память не изменяет, он обещал всех нас истребить ещё полтора года назад. Мне об этом человеколюбивом обещании тогда первый раз ты и поведал.
— Помню, помню, — кивнул Шмулик.
— Как сказано в Писании, ничто не ново под луной. Евреев истребляли тысячи лет подряд. Кто только ещё с древности не приложил к этому руку — и римляне, и греки… А мы назло всем истребителям всё-таки живы! Может, Бог даст, и этого изверга Гитлера переживём и останемся.
— Может, и останемся. Если Сталин бросит против него всю мощь своей непобедимой Красной армии и остановит нацистов.
— А с чего ты взял, что Сталин из-за евреев остановит нацистов? Когда нас где-нибудь мордуют, большинство на свете обычно радуется и хлопает в ладоши.
— Сталин за нас, за евреев.
— Шмуле! Ручаться за иногородних портных и заграничных правителей никогда нельзя. И за евреев голову на отсечение не клади. Как мне кажется, я наших собратьев неплохо знаю. На словах мы все пламенно любим свой народ, а свой гешефт нам всё-таки дороже. Но хватит философствовать! Тут поставим точку и лучше заключим мирный договор.
— Интересное предложение.
— Отменим в нашем доме на год всякую болтовню о политике! — отец перестал строчить на машинке и, упиваясь неожиданно всплывшим из каких-то глубин замыслом, тут же выплеснул его наружу. — Это будет договор, по которому с сегодняшнего дня мы посылаем ко всем чертям и Сталина, и Гитлера, и нашего президента Сметону! Ты обязуешься выбросить на свалку своё зловредное радио. Мы с тобой станем говорить исключительно о приятных вещах, о том, что лучше всего знаем и что больше всего любим. Я, Шмулик, за все причиняемые этим неудобства прибавлю тебе жалованье, только оставь, пожалуйста, в покое проклятые язвы капитализма, ведь мир всё равно не исправишь. Как он стоял на помочах при Адаме и Еве, так, хромоножка, доселе на них и стоит. Короче — подписываем мы договор или нет?
— Подписываем. Условия, конечно, рабские, но чего не сделаешь ради классово отсталого родственника, — смирился Шмуле и, как всегда, сдобрил свою речь подкупающей улыбкой.
Отец этим договором надеялся обуздать прыткого шурина. Тот из-за своей болтовни может серьёзно пострадать — в два счёта попадёт за решётку, а «фирма» лишится старательного работника. У отца, конечно, не было никаких сомнений, что полностью условия договора Шмуле не выполнит. Свой радиоприёмник «Филипс» он вряд ли выбросит на свалку, скорее, спрячет подальше от Шейны и Шимона и, как бы ему ни запрещали говорить о политике, не раз ещё взорвётся и примется бичевать эксплуататоров.
Но Шмуле держался на удивление стойко. Он перестал обличать общественные пороки, громить в своих речах паразитов-угнетателей и все силы вдруг перебросил на просветительскую ниву. Лёгким, ёрническим тоном, поражая воображение набожного Юлюса, он — не без тайного умысла поколебать веру литовца — принялся знакомить его с еврейской родословной Христа…