Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осенью, когда захлопнулись окна, помещение в часы готовки стало наполняться удушливым дымом; Узеппе, не очень вникая в суть дела, довольствовался тем, что махал ладошками, приговаривая «Уходи, дым… Уходи…» Эти мелкие неудобства были с лихвой скомпенсированы всяческими чудесами, творившимися в комнате, которая с началом осенних дождей все больше наполнялась людьми, предлагая его вниманию всяческие новинки и заманчивые аттракционы.
Прежде всего ими были две девочки-близняшки. Прочие младенцы, имевшиеся в этой компании, бывшие примерно того же возраста, что и он, демонстрировали, понятно, по-своему, определенное превосходство в отношении этих несмышленых грудничков. Но для него они представляли зрелище столь увлекательное, что иногда он созерцал их по много минут с восторженным интересом. Потом, вдруг и совершенно неудержимо, он разражался какими-то своими речами, радостными и непонятными. Возможно, он думал: для того, чтобы общаться с этими удивительными созданиями, нужно говорить по меньшей мере на остготском языке. И он, возможно, был прав, потому что они отвечали ему веселыми жестами и особыми возгласами, приходя в такое ликование, что, издавая эти возгласы, буквально умывались слюнями.
Заметив, как они ладят, родня предложила ему жениться на одной из них. Он тут же принял это предложение, серьезно и убежденно, но поскольку колебался, какую из двух ему выбрать (они ведь были совсем одинаковыми), то все сошлись на том, что нужно женить его на обеих сразу. Свадьба была отпразднована безотлагательно. Сестра Мерчедес была священником, а Джузеппе Второй шафером.
«Узеппе, желаешь ли ты взять в жены присутствующих здесь Розу и Челесту?»
«Дя».
«Роза и Челеста, желаете ли вы взять в мужья присутствующего здесь Узеппе?»
«Я желаю. И я тоже желаю», — утвердительно ответили обе невесты устами шафера.
«Вот и хорошо, провозглашаем вас мужем… и женами!»
И сказав это, Мерчедес, возглавлявшая церемонию, соединила руки трех брачующихся, а затем нанизала им на пальцы три воображаемых кольца. Узеппе блистал старательностью, но также и высоким чувством ответственности при исполнении этого двойного обряда, который Карулина горячо одобряла — в присутствии Имперо, Коррадо и прочей мелюзги, глазевшей на происходящее с открытыми ртами. В качестве обязательных прохладительных напитков шафер предложил пару глотков сладенького ликера, произведенного им самим; однако же Узеппе, отведав ликера с озабоченным видом, вкуса его не оценил и, не чинясь, выплюнул.
Неуспех прохладительного напитка все же не испортил праздника и даже наоборот, вызвал всеобщий смех, тут же избавивший новобрачного от серьезной мины. Им овладело необычайно хорошее настроение, он бросился на пол и в восторге задрыгал ногами, отпраздновав знаменательное событие свободным проявлением своих акробатических способностей.
Другим завораживающим спектаклем были для него две упомянутые уже канарейки, наблюдая за которыми, Узеппе не мог сдержать ликующих возгласов.
«Кылья! — повторял он, — кылья!»
Увы, он напрасно пытался понять их высказывания, как вокальные, так и разговорные.
«Ули, что они говорят?»
«А я почем знаю! Они же не по-нашему разговаривают, они ведь иностранцы».
«Вот, вот, они ведь с Канарских островов, правда, сор Джузе?»
«Нет, сестра Мерчедес. Это канарейки нашенские, они с барахолки, что у Порта Портезе».
«А что они говорят, Джузе? О чем?»
«Что они такого могут сказать? Они говорят: чири-чи, чири-чи, я прыг туда, ты скок сюда. Так тебе годится, Узеппе?»
«Не-е-т».
«Ах, тебе не годится! Ну хорошо, тогда рассказывай сам, о чем они там говорят».
Но Узеппе огорчался и ответа так и не находил.
В отличие от канареек, кошка Росселла ни с кем не вела диалогов. Но, если было нужно, она находила в своем лексиконе кое-какие специфические выражения, которые всем, в той или иной степени, были понятны. Обращаясь с просьбой, она произносила «миу» или «меу», призыв у нее звучал как «мау», угроза — как «мбро-л», и далее в таком роде. Но, если говорить откровенно, она довольно редко присутствовала дома. Ее хозяин, Джузеппе Второй, давно уже высказался: «Когда людям жрать нечего, кошки должны довольствоваться мышами». Выполняя это указание, кошка проводила большую часть личного времени на охоте, проявляя при этом ловкость и мужество, поскольку охотничьи угодья дичью не кишели. «Ты держи ухо востро, — время от времени поучал ее Джузеппе Второй, — тут по соседству есть харчевня, они из котов готовят изумительное жаркое». Сейчас, насколько можно было судить, мышей тоже было раз-два — да и обчелся. Потому что фигура нашей охотницы, преисполненная элегантности, за последние месяцы осунулась и оплешивела.
По общему мнению, она являлась типичным представителем мира приблатненного, ведя жизнь преступную и, несомненно, двойную. В самом деле, если ее пытались взять в руки, она ускользала, а когда никто ее не искал, она неожиданно появлялась, и начинала тереться то о того, то о другого, мурлыкая, но пускаясь наутек, как только кто-нибудь пробовал до нее дотронуться. К мальчишкам она питала особое недоверие, и если иногда, одолеваемая чувственностью, она рассеянно терлась об одного из них, то достаточно было его малейшего движения, чтобы она тут же издала яростное шипение. И поэтому Узеппе, каждый раз, как она удостаивала его такого потирания, старался не двигаться и даже не дышать, взволнованный такой трудно достижимой и такой непостоянной милостью.
Еще одно роскошное наслаждение для Узеппе заключалось в граммофоне. Он слышал в этих песенках бесконечное количество вариаций, он танцевал под них, и это были не монотонные и заранее известные па танго или фокстрота, но танцы инстинктивные, фантастические, исполняя которые он в конце концов совсем забывался, заражал своим опьянением других мальчиков, и те следовали его примеру. Среди способностей, обозначившихся в нем до срока, наибольшим всеобщим признанием пользовались его спортивные качества. Создавалось впечатление, что его миниатюрные кости наполнены воздухом, подобно костям птиц. В их большой комнате еще оставались школьные парты; сложенные штабелем, они полностью занимали одну из стен. Для Узеппе этот штабель являлся чем-то вроде горной цепи, сулящей массу приключений. Он забирался на него слету, долезая до самой вершины, он прыгал и бегал по самым верхним кромкам, как циркач, танцующий на своем канате; вдруг он спрыгивал вниз — и приземлялся совсем невесомо. Если кто-то кричал ему снизу: «Слезай, а то убьешься!», то он, обычно тут же отвечавший на любую реплику, становился в этом случае глухим и недоступным. Точно так же и на аплодисменты, на поощрительные крики «Браво! Давай!» он отвечал таким же легкомысленным невниманием. Удовольствие выставить себя напоказ было ему незнакомо; более того, случалось, что он просто забывал о присутствии других. В этих случаях у него возникало чувство, что тело уносит его куда-то за пределы самого себя.
В добавление к нагромождению парт у каждой из стен комнаты были навалены узлы, большие винные бутыли, плиты, тазы, лохани, и масса всего чего угодно, не считая мешочков с песком на случай пожара и свернутых матрацев. Выше между стенами были натянуты веревки, на которых, словно знамена, были развешаны одежда и белье. Свободная поверхность комнаты, достаточно большая, представляла из себя трапецию, где тупой угол и его окрестности были заняты «Гарибальдийской тысячей»; ночью все они спали там вповалку на сдвинутых вместе матрацах. В остром углу проживал Джузеппе Второй; единственный из всех, он владел матрацем из чистой шерсти и был единственным его собственником. А вот подушка у него осталась дома, и вместо нее он клал под голову пиджак, а на пиджак — шляпу, которую ежедневно надевал себе на голову и до самого вечера уже не снимал, даже придя домой. В объяснение этой смешной привычки он говорил, что страдает ревматическим артритом. Но истина состояла в том, что под подкладкой шляпы он держал в виде расправленных тысячных билетов часть своего наличного капитала, еще часть была спрятана между подкладкой пиджака и под внутренней стелькой одного из ботинок — единственную эту свою пару он ночью ставил поближе к себе и накрывал одеялом.