Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А бывает нахлынет романтическое настроение, и изменяется моё видение мира, видение «милого дружка». Мир тогда представляется мне не таким уж сложным и тёмным, он мне видится светлым, ясным, в неких мягких, пастельных тонах. И, пребывая час за часом в таком романтическом настроении, я сравниваю Митю с романными героями, с какими-нибудь народными мстителями, с карбонариями[34], например, сражающимися за независимость отечества и за Конституцию. Да, я отчётливо вижу иногда в Мите молодого патриота-карбонария. Митя ведь и похож на итальянца — черноглазый, черноволосый, смуглый, горячий; шляпу бы свою надел, шейный платок повязал, речь произнёс пламенную, напильничек в сторону отложив, и карбонарии расступились бы и рукоплескали и непременно приняли бы его в свои ряды...
Но проходят розовые мгновения, и опять ноет, ноет сердце. Я называю себя легкомысленной, слабой дурой, необразованной и недальновидной, без ясных взглядов и без твёрдых убеждений, без осмысленной позиции. Совершенно без хребта дама. Вижу себя безропотной травинкой на ветру; куда ветер подует, туда и клонится травинка; подует ветер Виталий Аркадьевич — былинка соглашается, ложится направо; подует ветер Митя Бертолетов — и былинка не ропщет, уж склоняется влево. Раньше, когда я жила только своей жизнью, мне всё было понятно, а теперь, когда я пробую заглянуть дальше личного, будто туман окутывает меня, и я нахожу себя в этом тумане потерянной. Я близорука, я не знаю прошлого, не понимаю до конца настоящего, потому не провижу будущего. Я будто принимаю участие в неком фантастически огромном в пространстве и бесконечном во времени спектакле. Тысячи актёров, тысячи актов, тысячи мизансцен. И я — крохотная марионетка, от желания или нежелания которой ничто в этом мире, в этом спектакле не зависит. Незримые ниточки привязаны к моим ручкам и ножкам. Я ничего не понимаю, я слепа, я глупа, я пассивная простая женщина, сотворённая всего лишь из ребра. А кто-то дёргает за ниточки, дёргает, искусно ручками-ножками моими двигает, поворачивает головку, заставляет меня в нужную ему сторону нести мой животик; кто-то думает за меня и имеет на меня какие-то виды, ставит меня в сложные обстоятельства, заставляет сделать невозможный выбор...
Хочется верить, что я прозрею однажды. Хочется верить, что всё у меня будет хорошо. Меня ведь Питер любит, я чувствую это; он в меня ладаном дышит. Мне в Питере не может быть плохо».
ежду Надей и Бертолетовым однажды состоялся примечательный разговор, который, наверное, есть необходимость привести здесь — как разговор, бросающий свет на некоторые их черты, каких мы, кажется, в предпринятом повествовании ещё не касались, и как разговор, расставляющий некоторые акценты на судьбах наших героев. Не важно, где он состоялся: быть может, в секретной комнате у Мити, или в лаборантской, куда Надя нередко заглядывала к Мите между лекциями, или в Публичной библиотеке, в коей наши молодые люди были частыми гостями, а может, на набережной Фонтанки, на набережной Невы, по коим Надя и Митя любили прогуливаться в часы досуга...
Бертолетов, как видно, готовился внутренне к тому акту, какой намеревался в скором времени совершить, а точнее — к той акции, какую он собирался провести. Мы можем быть уверены, что он, человек умный и по возрасту своему уже достаточно опытный, не исключал разных неожиданностей и предполагал всякие варианты развития событий, в том числе и варианты, неблагоприятные лично для него, — вплоть до вариантов с завершением трагическим. Нет ничего удивительного в том, что Митя часто задумывался о смерти; любой согласится: какова игра, таковы и призы; готовя смерть кому-то, будь готов и к смерти собственной.
Настроения у Бертолетова в последние две-три недели менялись часто. Вот он только что шутил, подсмеивался над Надей по какому-нибудь поводу, и оригинальные шутки, и свежие остроты били из него ключом, но вдруг как будто тень от тучки пробегала у него по лицу, и исчезало без следа веселье, и иссякали шутки с остротами, и становился Митя тих, задумчив, мягок, словно вытекший на подсвечник воск.
Как-то в такую минуту Митя сказал Наде:
— Я не буду старым. Откуда-то я знаю это. У меня нет ощущения бесконечности жизни. Как было в детстве, помнишь?.. И я не буду выстригать седые волосы у себя из носа, я не буду бел, как мел, у меня не будет чёрного стариковского рта.
Надя поняла его мысль — мысль печальную. И попробовала свести разговор в шутку, ответила с улыбкой:
— А я знаю, что буду жить долго, и у меня родится много детей, и буду я однажды смешной, сморщенной старушечкой. И не скоро, не скоро ещё заглянет ко мне в старушечью спаленку известная дама с косой. Дети вырастут. Я увижу, что стала им не нужна. Вот тогда и стану я белой, как мел, и заберёт меня дама в своё царство с белых накрахмаленных простыней...
Бертолетов, кажется, не услышал её слов, он говорил о смерти, и потухший его взор был при этом как бы направлен внутрь него:
— Разве не поразительно, Надя, что смерть, являющаяся худшим и прямым следствием патологии, то есть следствием нарушения нормы, является одновременно и... нормой, является по существу физиологичной, ибо ничто не вечно в нашем мире?.. — он улыбнулся сказанному. — Эта мысль может утешить многих из тех, кто страшится смерти.
ве маленькие знакомые фигурки возникли в перспективе улицы. Они выплыли из тёмно-сизой дымки, каждый вечер трудами истопников стелящейся по городским улицам. Они всё приближались, увеличивались и наконец ясно оформились в фигуры Бертолетова и Надежды.
Господин Охлобыстин на чердаке оживился, и, будто хищник в засаде, весь подобрался:
— А вот и мы! Чудненько!.. — он неотрывно, зорко смотрел в одну точку, в нём играл зверь мускулистыми лапами, выпуская когти, бугрил загривок, показывал клыки и ронял слюну; в глазах горел жёлтый, злой огонёк, расширялись, ловя потоки воздуха, крупные ноздри.
Бертолетов и Надежда подошли к подъезду. Бертолетов пропустил девушку вперёд. Потом, входя сам, приостановился в дверном проёме, быстро оглядел перспективу улицы направо, перспективу улицы налево и закрыл за собой дверь.
Охлобыстин, зверь, не спускающий с добычи глаз, скривился, будто ему прищемили дверью лапу.
На минуту филёр расслабился, и вот он опять был весь внимание:
— Сейчас, сейчас... Поверх вон той занавески глянем. Что-нибудь да увидим...