Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я читала «Распутье», то обнаружила, что я либо тоже проецируюсь на ее героиню, либо постыдно нахожу между нами зияющие различия: ее твердость — моя ранимость; ее экстравертность, направленность вовне, — моя забота о собственных интересах. У нее не сложилось в любви, потому что она хотела отправиться по заданию своего Корпуса мира. У меня не сложился последний роман, потому что мне хотелось почаще обмениваться сообщениями. И мне куда больше близок этот «извивающийся угорь боли» Питера, нежели ее «твердая складочка в уголке рта».
А еще, кстати сказать, правда в том, что именно я разрывала почти все отношения с мужчинами, что у меня были, и часто, хотя и не всегда, это происходило, потому что я испытывала определенную клаустрофобию, которая не столько говорит о проблемах в моем прошлом, сколько предполагает, что я разделяю с мамой ее приверженность к границам и расстояниям сильнее, чем сама готова это признать. И что ее жажда независимости не так уж мне чужда.
Когда я сказала Питеру, что в этом очерке речь пойдет о развитии его отношений с моей матерью, это была чистая правда. Но это оказалась не вся правда. Потому что этот очерк — еще и о развитии моих отношений с матерью. О том, как я отчасти стремилась очеловечить ее мифический образ — и как я обнаружила в созданном Питером ее портрете другой, исполненный поклонения взгляд. И в то же время разрушающее это поклонение признание ее реальной, из плоти и крови, сущности.
Я не хотела, чтобы роман Питера разрушал те легенды, что я себе рассказывала обо мне самой и о своей матери, но оно так получилось. Это позволило мне увидеть, что на самом деле и я, и она всегда были куда более сложными, нежели элементы бинарной системы, что я выстроила для нас, в которой мы были с ней либо идентичны, либо противоположны. Мы очень привыкаем к тому, что рассказываем другим о самих себе. Вот почему временами нам просто необходимо увидеть самих себя в чужих рассказах.
* * *
В тот вечер в Портленде, на втором этаже кампуса Рид-колледжа, где мама с Питером когда-то первокурсниками слушали лекцию о человеческом духе, я прочитала свой очерк о массовом женском марше, последовавшем после инаугурации Трампа. Это был очерк о движении протеста и о том, почему это по-прежнему актуально, — тем более что новый президент угрожал всем до последней ценностям, за которые и мама, и Питер неустанно боролись пять минувших десятилетий.
Юрист Джейсон так и не пришел на мои чтения, однако мама с Питером сидели рядом на стульях в первом ряду — так же, как сидели здесь, на тех же самых стульях, много лет назад. Мною владело такое чувство, будто я обращаюсь к тем молодым людям, которыми они когда-то были, когда выходили с протестами к зданию администрации, и когда та тетка сказала маме, что надеется: ее дети потом ее возненавидят, и потом, когда спустя несколько лет Питер навестил маму в Пало-Альто, а она испугалась того, что его разочаровала.
Это выступление для меня явилось возможностью сказать своей матери: «Ты никогда и никого не разочаровывала». Как и возможностью сказать ей: «Твои дети выросли в любви к тебе». Я как будто пыталась перенести свое восхищение ею назад во времени, чтобы поддержать и ободрить ту женщину, которой была тогда моя мама, ту женщину, которая чувствовала, что подвела мужчину, для которого она была первой любовью, ту женщину, которая не знала и не могла знать, какая дорога откроется ей впереди.
Сейчас ведь как. Если пишут о детстве, будь то нон-фикшн или «художка», почти всегда оказывается, что это темное, бесправное время, ломающее человека. Воспоминания о нем не дают покоя всю оставшуюся жизнь — преследуют триггеры. По книжкам, журнальным статьям и блогам медленно тянется эта густая, пахучая, зелено-коричневая краска, которой пишутся тексты о детстве. Масляно поблескивает колючее слово «травма». Детство — одна сплошная травма.
Конечно, в этом больше правды, чем в советской лакировке про чудесную, светлую, сахарную пору. И конечно, я понимаю, что детство — поистине тот период в жизни, который многое определяет в характере и судьбе.
Тем не менее я не могу, да и не хочу смотреть на наши с мамой отношения с позиции ребенка. Прежде всего потому, что я сама — мама. Мама не идеальная — уставшая, работающая, одним словом, выгоревшая. Как и у моей матери, у меня вечно не хватает энергии. Вместе с тем ее вполне хватает на то, чтобы наблюдать через соцсети, как другие — хорошие, активные, полностью вовлеченные в родительство — мамы путешествуют с детьми на озеро Рица и приморские сопки, в Париж и Сортавалу, в Таиланд и на Волгу… Да просто на загородные экопикники или велосипедные заезды. Как они всецело развивают детей, способствуют их высокой самооценке и жизнерадостности.
Мы же гуляем максимум в ближайшем сквере или валяемся на диване (хорошо, если с книжкой). Пока дочки не жалуются. Я знаю, что для них, дошкольниц, я пока еще центр Вселенной. Признаться, меня тяготит та власть, которую я над ними имею.
И я знаю, что, когда вырастут, мои дети возьмут зелено-коричневую краску. Однако я смею надеяться, что мои дочери все-таки будут ко мне снисходительны. Может быть, мне зачтется, что свою маму я стараюсь не судить.
* * *
Когда я стала взрослой, мы с ней фактически перестали разговаривать. Нет, мы не в ссоре. У нас хорошие отношения. Но если меня спросить, о чем мы говорим, кроме быта, я отвечу: ни о чем. Тяготит ли меня это? Нет. Потому что я не вижу в этом ни своей, ни маминой вины. Значит, и груза обиды нет.
Просто так сложилось.
* * *
Любимое мое детское занятие — сидеть на подоконнике. Мама отчитывает меня за взбаламученные шторы.
— Что скажут люди?! — каждый раз говорит мама, поправляя эти чертовы занавески. — Подумают, что здесь какие-нибудь бомжи живут…
Мысленно недоумеваю: «Даже если и подумают, то что?» Но я молчу — все-таки маме виднее. В детстве я была уверена, как и все дети, что мама не может быть неправа.
Сейчас я, понятно, так не думаю. Более того, я знаю: насчет занавесок (и общественного мнения) мама неправа. И иногда хочется ей об этом сказать. Но я молчу.
* * *
Когда я была беременна, я хотела, чтобы на роды со мной пошла мама. Но я даже не успела ей это предложить. Стоило лишь заикнуться о том, что такая практика, как совместные роды, существует, она отрезала:
— Когда я рожала, мне не хотелось никого видеть. Лучше одной.
— А если мне понадобится какая-нибудь помощь, поддержка там, я не знаю?..
— Лучше всё самой.
Потом я подумала, что в чем-то она и права: наверное, ей бы тяжело было смотреть на мои страдания. Да и вряд ли способен поддержать человек, который не считает, что сам в этой ситуации принял бы помощь.
Очень, очень хорошо, что она не пошла со мной рожать. Ведь тогда, в состоянии аффекта, я бы, может, и рассказала ей часть правды. Мой крестец поврежден, и голова ребенка чудом миновала серпантинный изгиб. Эту травму нанес мне мой на тот момент муж.