Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой Евлампьев собрался — расчистил стол, спрятал в ящики карандаши с готовальней — минут за двадцать до положенного срока. Но доска с бирками внизу была еще закрыта, и уйти раньше все равно было невозможно, и он просто сидел за своим столом, скрестив ноги под стулом, барабанил по столешнице пальцами и, глядя в окно, ждал звонка.
В окно, отделенное от него рядом кульманов, трехстворчатое, высокое и широкое — по старым еще нормам, — загороженное левой своей оконечностью одним из кульманов, были видны обглоданные верхушки сосен, оставшихся в этом углу заводской территорни еще с поры его строительства, две мощные толстостенные, когда-то, лет сорок назад, густо-красные, теперь прокопченные, грязно-серые трубы. курившиеся, как спящие, но ежеминутно готовые к извержению вулканы, легким белым дымком, вдалеке, за трубами, поставленные, судя по всему, на холме, высовывали из-за макушек сосен верхнюю свою, подкрышечную часть рафинадно-белые корпуса цехов. Цехи, видимо, были постройки последних лет: и совершенно незакопченный кирпич стен, и плоскне крыши, каких раньше не делали, и вообще, помнилось Евлампьеву, прежде там находился пустырь.
— Емельян Аристархович! — позвали его.
Он повернул голову — возле его кульмана стояла та девочка-техник, на столе которой был телефон.
— Что, звонят? Мне? — инстинктивно вскакивая, испуганно спросил он. «Вот оно, то»,полыхнуло в нем мгновенным жаром.
— Да, звонят,— подтверждающе кивнула девочка. Ей хотелось сделать для него что-нибудь большее, чем просто позвать к телефону, и она добавила: — Мужской голос. Интеллигентный такой…
Ближе с этого его нового места Евлампьеву было к другому телефону, всего в двух столах от него, но он продолжал пользоваться прежним: славная была девочка, всегда можно было надеяться, что позовет на звонок, передаст то, что попросишь…
— Алле, Емельян Аристархович? — отозвался в трубке на его запыхавшееся «Слушаю» «интеллигентный» мужской голос.
— Да-да, — повторил Евлампьев, не узнавая, кто это.
— Это я, Виссарион,— сказал голос, и теперь Евлампьев узнал зятя.
— Да-да, Саня,— быстро проговорил он.— Слушаю!
Виссарион на другом конце провода шумно перевел дыхание.
— После работы, как кончите, подъезжайте в больницу, Емельян Аристархович,— сказал он. Голос у него был все тот же, задушенный и какой-то падающий, — оттого Евлампьев и не узнал его сразу.
— Что случилось, Саня? — спросил Евлампьев, чувствуя, как кожу ему на скулах стянуло тугим жгутом и резко, наперебой запокалывали их острые, морозные иглы.
— Да что…— произнес Виссарион не сразу… И повторил: — Подъезжайте…
— Нет, ну все-таки?! — снова спросил Евлампьев онемевшнм, чужим языком и понял, что все дело в суеверном страхе: будто бы, пока не произнесено имя, пока оно не названо, все еще может оказаться хорошо, ничего не случится, не произойдет ничего дурного. — С Ксюшей что-то? — преодолевая себя, прошевелил он совершенно мертвыми губами.
— Да,— через долгое, в тысячу лет молчание ответил Виссарион. И добавил, опять через такую же паузу, но торопливо: — Да нет, вы не подумайте…
Он недоговорил, но Евлампьев понял: пока жива.
— Я сейчас, Саня, — с сердцем, бьющимся в горле, в животе, в ногах где-то у щиколоток, сказал он. — Сейчас…
Девочка-техник смотрела на него от другого конца стола остановившимися сострадающими глазами.
— У вас, простите… Евлампьев запнулся. Он вдруг забыл, как это называется. Деньги, да. Ну, а единицы-то, в которых измеряются… Румбы… румпфы… господи боже… Рубли! — Трех рублей, простите,повторил он, — в долг у вас не найдется?
— Да, да, есть, — Девочка-техник рванулась к тумбе, открыла се, выдвинула ящик, вытащила сумку. — Вот.
Табельщица внизу, когда Евлампьсв сбежал с лестницы, как раз отворяла застекленную двериу доски.
Евлампьев пробежал мимо, взялся за ручку входной двери — открыть, и табельщица окликнула его:
— А бирку-то?
Он обернулся, не поняв, досадуя на непонятную задержку:
— А?
— Бирку-то! — махнула рукой в сторону доски табельщица. — Сейчас звонок уж.
— А! — До Евлампьева дошло. Все так же торопливо он вернулся к доске, сорвал со штырька свою бирку, и в этот момент пронзительно зазвенел звонок.
Минут через пять он был в такси, сидел рядом с водителем, смотрел на бешено рвушуюся под колеса серую асфальтовую холстину дороги и с тупою отрешенностыо зачем-то считал про себя размеренно и терпеливо, как если бы у него была бессонница и он пытался заснуть: «Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть… сто сорок восемь, сто сорок девять, сто пятьдесят…»
Остановиться таксиста он почему-то попросил у ворот больницы, не заезжая на ее территорию.
Сколько было на счетчике, он не обратил внимания, у него было занято три рубля — все и отдал, трех, он знал, более чем достаточно.
Он едва успел пройти ворота, его окликнули:
— Емельян Аристархович!
Он как споткнулся, остановился, и голова совершенно инстинктивно повернулась направо. Поднявшись со скамейки, по песчаной дорожке в газоне быстро шел к нему Виссарион. И то, как Виссарион окликнул его, как шел сейчас, — все это было точно так, как тогда, месяц уже почти назад, когда Евлампьев прибежал сюда, а они с Машей сидели на одной из этих скамеек, только тогда трава в газоне лишь проклюнулась, вытолкнула из земли самый кончик стрелы, и газон лишь курился легким зеленым парком, и деревья тоже стояли еще в сквозящем зеленсм туманце, а сейчас все вокруг было густо зелено н все вокруг тонуло в этой зелени.
— Пойдемте, Емельян Аристархович,— сказал Виссарион, подходя. — Я вас жду.
Они пошли, и Евлампьев спросил:
— Так что же все-таки, Саня? Ну?
— Плохо, кажется, — громко сглатывая, идя чуть впереди Евлампьева и не поворачиваясь к нему, проговорил Виссарион.Вечером вчера температура у нее вверх поползла… и вот все лезет, не сбивается, без сознання…
— Сколько же сейчас?
— Сорок один и один.
Сорок один и один, отозвалось в Евлампьеве как эхо. Сорок один и один… Он увидел у себя перед глазами градусник, серебрящуюся его шкалу с красной цифрой «37» — и ужаснулся: боже праведный, боже милостивый, как далеко они отстояли друг от друга, эти цифры — 37 и 41: сорок один — ведь это же выше почти уже некуда!..
Ксюша лежала на прежнем же этаже, но в другой, отдельной палате, и к ней допускали теперь всех, кто придет, сколько угодно человек и на сколь угодно долгое время.
Виссарион открыл дверь и пропустил