Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Што несешься, будто волкодлаки гонятся? — рыкнул Гомол, поводя блеклыми, в белесых ресницах, глазами. И брови у него тоже белесо-рыжие, а физиогномия вся в конопатых брызгах. И как только до сих пор на свете живет? Приметный слишком для перекупа.
— Дело у меня, — Беса копировала грубоватый тяткин говор и слова произносила заученные. Полезла было за пазуху, а Гомол за руку перехватил.
— Шш, неумная! Хочешь, чтобы все околоточные надзиратели сбежались?!
Не отпуская руки, потащил за собою сквозь толкающихся люд, за железные столбы с пестрыми лентами, и дальше — вдоль покосившихся заборов Житной улицы, из-за которых потявкивали псы и несло соломой и хлебом.
— Теперича показывай!
— Вот, — Беса развернула тряпицу.
Гомол протянул было мосластую руку, но Беса шустро спрятала пузырек.
— Спорый какой! Сколько дашь?
Гомол помял нижнюю губу, будто раздумывая. Наконец, ответил:
— Пару червонцев можно.
— Сорок! — отрезала Беса.
— Шесть, так и быть.
— Тридцать шесть! И больше ни червонца не скину!
— Не гневи Мехру! Товар не рассыпчат, комковат, да снизу черные мураши. Опивец, что ли, преставился?
— Тятка мой… — призналась Беса и почесала некстати защипавшие глаза.
— Неужто, Гордей? — присвистнул Гомол. — Де-ла…
И умолкли оба, обвели лица охранными знаками.
— Раз так, возьму за десятку, — тихо сказал Гомол. — Отдашь?
Беса вздохнула, подумала и согласилась.
Серебряные червонцы позвякивали в холщовом мешочке, жгли карман. На них можно накупить не только лент, а еще пряников да меда. И лучше не пряников — хлеба и овса. Бросить овес в рыхлый чернозем — будет пропитание на следующую годину. Может, и козу заведут. Маменька будет скатерти вышивать, а Беса — строгать финтифлюшки на домовинах, Мехра даст — так и проживут, потом Младку в гимназию устроят, а потом…
Беса прикусила ноготь, не решаясь загадывать.
Сваргово око катилось с зенита. Земля парила. Березы щетинились почками. Боль о тятке утихала, высвобождая место для новой надежды на лучшую жизнь.
Зеленые ленты лучше золотых подошли глазам, и Беса долго вертелась у крошечного, сколотого по краям зеркала, пока заплетала обновку в непослушные кудри. Увидит ли ее Утеш?
Она еще какое-то время слонялась по ярмарке, отсчитывая часть червонцев на хлеб, а часть откладывая в карман на будущие нужды. Гуляния переместились к реке — оттуда ветер нес запахи тины и жабьи песни. Нужно было возвращаться домой, но любопытство разбирало. Разве что одним глазком…
Утеша увидела сразу: стоял подле берез, льняная рубаха подпоясана новеньким поясом, брюки заправлены в красные сапоги. Дудел в свистульку из необожженной глины — мелодия разливалась по вечереющему небу.
— Утеш! — окликнула Беса и замерла.
На плече парня покоилась русая, в лентах, голова. Оба прянули от оклика — Утеш недовольно, девушка испуганно. У обоих алели щеки.
Слов не понадобилось, да и что могла сказать дочь гробовщика? Глупыми показались новые ленты в волосах, глупыми — пустые надежды. Не было у Бесы будущего, и ждала впереди не первая любовь, а прозябание среди могильника.
Беса побежала, не разбирала дороги.
Окраины Поворова скрадывали сумерки — сюда не достигал свет огневых шаров. За оградой споткнулась, сапог провалился в кашу земли, глины и хвойных иголок. Неподалеку чернел вывороченный могильный камень.
Она в растерянности остановилась. Еще на рассвете, до требища, обходила могильники — где камень подправить, где окропить вороньей кровью серпы идола-Мехры. Свежей землей вспухал холм над упокоищем шишей, и вот — их могильник теперь щерился беззубым провалом.
Грудь колыхнула тревога, змей-Утеш забылся на время, осталось лишь беспокойство за маменьку и Младко.
После дождя земля стала рыхлой и податливой, и в ней отчетливо проступали глубокие чужие следы. Беса ускорила шаг, стараясь двигаться бесшумно, то и дело оглядываясь по сторонам: не выйдет ли из-за ельника надзиратель? Не высунется ли душегуб?
Изба молчала, точно омертвелая, в окнах — ни огонька.
«Долго же я гуляла», — с раскаянием подумала Беса и с хрупаньем раздавила глиняную Младкову погремушку.
Стало отчего-то муторно и горячо.
Взбежав по ступеням, Беса нырнула в глухую тишину. Привычные к сумеркам глаза выхватили силуэты стола, скамьи, печи. По щеке мазнули мягкие лапы подвешенного над входом рушника-оберега.
— Маменька? Младко?.. — шепот не разошелся эхом, а канул в тишину, как в омут.
Рукой потянулась к лучине, но брать не стала. Взглядом выхватила из мрака тряпичный куль на скамье.
— Маменька…
Плечо оказалось холодным, одеревенелым, и Беса подавила в горле вскрик.
Мать лежала назвничь, разметав выпроставшиеся из-под очелья косы — они оказались выпачканными в чем-то густом и липком. Свисающей к полу рукой она прикрывала еще что-то — бездвижный сверток наполовину прятался под скамьей, так что Беса видела только подол младенческой сорочки, но уже понимала, кто это, и страшилась понимать…
Будто чья-то горячая ладонь толкнула в грудь, и Беса выпала в сырые сумерки обратно — вовремя!
Полыхнуло вспышкой, нос защекотал едкий запах гари и чего-то незнакомого, но Беса не стала различать. Припустив по грязи, она молилась Мехре-неистовой, Мехре-вечноголодной — ведь не зря ходила на требище и приносила дары! — чтобы была милостива к своим слугам в Нави, ведь не со зла, а от глупой жадности Беса брала людову соль, и вина в том только Бесы, ее одной, а не матери и не Младки, и пусть бы наказывала ее…
— А ну!
— Стой, нечиста!
— Держи!
Неслись в спину посвисты и ругань. Громыхнуло еще два выстрела.
Беса перепрыгнула разрытую могилу, рванула через заросли орешника и оттуда, перескочив каменную кладку, уцепилась за чугунные кольца ограды.
Не было рядом ни надзирателя, ни барина с самострелом, чтобы спасти старшую дочь Стрижа. Серебряные червонцы, добытые от продажи нечестно изъятой людовой соли, давили на грудь. Давила на сердце вина за смерть безвинных, ведь не зря говорили волхвы: если от Нави взято, в Навь и возвратится, а кто сотворил худое — к тому худое вернется троекратно.
Задыхаясь от бега и слез, и оставляя за спиной потерявших след душегубов, Беса сквозь ельник продиралась к полустанку.
Глава 4. Княжье лихо
Над Китежем протянулись червонные да золотые полотнища, лизали небо змеиными языками, и оттого весь небесный свод скис, а с полудня засочился слезинками. От дробного стука по окнам Рогдай пробудился, раскрыл склеенные горячкой губы и попросил пить.
Нянька просеменила с полной плошкой и, придерживая слабую голову княжича, ждала, пока тот вдоволь напьется. Княжич не столько пил, сколько проливал на рубаху, за ночь пропотевшую насквозь. Вот уже двенадцать лун болезнь выгладывала изнутри, оставив от некогда румяного и веселого отрока подобие