Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующую репетицию она приносила домашние заготовки, честно показывая все наработанные варианты. Шепелявить ей категорически запретили, а уж картавить — тем более. На насмешки и мелкие уколы она не обращала внимания, справедливо полагая, что «завистники умрут, но зависть — никогда!».
Нельзя сказать, чтобы Женя Скорик, молодой режиссер-постановщик, не ценил Любкиного рвения. Это была его первая работа в профессиональном театре, и подобное отношение льстило ему. Испытывая к Любаньке искреннюю симпатию, он всячески пытался направить безумную артистку в нужное русло, смягчить ее громогласную манеру, исправить неверную интонацию, но чем тщательнее и кропотливее он с ней работал, тем больше Любаня раззадоривалась, наивно полагая, что наконец-то оценили ее недюжинное дарование.
И со своим пионерским азартом она никак не вписывалась в горестную, доверительную атмосферу, созданную другими исполнителями. В общем стройном хоре ее голос звучал ужасающе фальшиво, и от этого всем остальным актерам становилось неловко за все происходящее в целом.
Выход был один — вывести ее из спектакля, но Женя, человек совестливый, не мог так обойтись с ней.
В результате через три месяца, к показу худсовету, у Любани из четырех реплик осталась одна. Любанька стойко выдержала и этот удар, в очередной раз убедившись в правоте гениального Мольера по поводу завистников.
Да, у нее осталась всего одна реплика. Но зато какая!
В самом финале, когда после цепи трагических событий весь класс взбунтовался против сталинской тирании в лице своей упертой, жестокой учительницы, именно ей, Любке, предстояло встать на защиту своих товарищей. На очередной «наезд» Валендры — так ученики прозвали злобную педагогиню, Любка вскакивала и бросала ей в лицо:
— Да наши мальчики усы уже бреют!
Полное отсутствие органики могло прочитаться как жест отчаяния, и, скрепя сердце, Скорик оставил этот текст за ней.
Показ худсовету театра прошел на «ура», главреж немедленно перенес его на основную сцену, порепетировал еще месяц, поменял некоторые акценты, кое-что сократил, кое-что добавил, подписал афишу своим именем и заявил премьеру. Скорика, в качестве компенсации, взяли в штат режиссером-постановщиком.
И вот наконец настал тот день, которого все так ждали и боялись, — сдача Министерству культуры. Это мероприятие было гораздо важнее, чем сама премьера. Ведь от решения этих серых, безликих чиновников зависела судьба спектакля, а значит, и каждого из актеров. Они могли вовсе не принять спектакль, а могли и принять, но со своими дурацкими, глупыми оговорками — например, потребовать поменять композитора, или художника, или актеров. Или еще хуже — изменить реплики или сюжет, даже если это была классическая пьеса. И все это предпринималось в контексте политической ориентировки.
В этот страшный день театр был пуст. Но это только казалось.
В партере были заняты первые два ряда. Там сидели толстые тетки в коричневых платьях с начесами на головах и пузатые лысые дядьки в мятых серых костюмах. Это и была комиссия Министерства культуры. Мужчины вальяжно расселись в мягких красных креслах, они негромко смеялись и похлопывали друг друга по плечу. Женщины засовывали под бархатные сиденья объемистые сумки и в предвкушении предстоящего удовольствия подмигивали сослуживцам. Этой почтенной публике надлежало вынести судьбоносное для театра решение — принять или загубить на корню новый спектакль. Приемка была для них делом обыденным, но на этот раз, вопреки традиции, не поступило никаких указаний свыше — ни принять, ни завалить. Никто в комиссии не решался взять на себя ответственность, и все делали вид, что просто пришли посмотреть постановку и отдохнуть. Но методист искоса поглядывал на первого зама, первый зам не спускал глаз с начотдела, а начотдела пялился на свою хорошенькую секретаршу, упросившую его взять ее с собой на скандальную постановку.
Тема вроде бы была правильной — победа советского народа над фашизмом, активное участие молодежи в патриотическом движении. К тому же в духе новых веяний, объявленных Горбачевым, спектакль надо было бы принять, но… Но уж как-то все оказалось неожиданным. Во-первых, в пьесе недвусмысленно звучала критика в адрес компартии, чего не было со времен хрущевской оттепели. Во-вторых, вместо положенных двух лет репетировали всего четыре месяца, и все знали, что истинным постановщиком был вчерашний выпускник, а не маститый режиссер. В-третьих, были заняты всего два народных артиста, а остальные роли, в том числе и главные, исполняла молодежь, недавние студенты. Ситуация была нестандартной, и от осознания собственной значимости членов комиссии распирало, они с важным видом изучали отпечатанные пока еще на машинке программки и обещали друг другу быть объективными.
На подобные мероприятия редко пускали посторонних, но в этот раз шеф сделал исключение, и на галерку пустили студентов ГИТИСа. Они дружной ватагой завалились на балкон, готовые поддержать своих товарищей, а главное, чтобы потом шумно отпраздновать столь неординарное событие. Особенно много было второкурсников, так как их руководителем являлся главный режиссер театра. Он был человеком суровым и к тому же обидчивым, и неявка приравнивалась бы к прогулу. На ближайшем допросе каждый был обязан подробно отчитаться обо всем увиденном и поделиться восторженными впечатлениями, с разумной долей критики, разумеется. Кирилл Воронов, высокий, худой, очень красивый парень, гроза студенток, не разделял всеобщего восторга по поводу предстоящего события. Он мрачно курил в мужском туалете и размышлял, как бы ему послезавтра сдать этот долбаный научный коммунизм. За весь семестр он посетил от силы пять лекций, ни разу не раскрытый учебник до сих пор служил подставкой для чайника в его комнатенке в студенческом общежитии, а незачет грозил лишением стипендии.
К тому же после вчерашней репетиции, закончившейся обильным возлиянием на черной лестнице института с однокурсником Борькой Мироновым, у него нещадно трещала голова, и он злился на весь мир.
Неожиданно дверь распахнулась, и, скользя на каблуках по кафельному полу, к нему подлетел Борька. Широко улыбнувшись щербатым ртом, он громко пропел: «Подымем бокалы, содвинем их разом, авось не впадем мы в тоску и маразм!»
Затем он извлек из-под полы пиджака две бутылки пива и, лихо исполнив фуэте, приземлился на банкетку рядом с Кириллом.
— Давай оттянемся, старик. А то глядеть на тебя тошно. Сидишь, как больной филин, и рожи кривишь.
Кирилл заливисто расхохотался. Уж если кто и кривил рожи, так это явно не он. Борька умудрялся за пятнадцать секунд сменить пятнадцать выражений лица, за что и считался лучшим комиком на курсе. В свои двадцать два года он имел уже небольшую лысину, но благодаря высокому росту и неистощимому юмору пользовался бешеным успехом у девчонок.
В два приема они опустошили бутылки и потянулись в зал.
За кулисами все было готово к началу. Актеры уже давно были одеты и загримированы, девчонки незаметно крестились и плевали через левое плечо. Ребята выглядели более спокойными, но и они заметно нервничали — не было обычных шуток, приколов, громкого смеха. Никто ни с кем не разговаривал, каждый словно слушал себя изнутри.