Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В столице по доступным якобы ценам учредили McDonald’s, приятного аппетита, вряд ли успею стрескать до вылета. Ростропович с Вишневской восстановлены в советском гражданстве, рад за обоих, бешеному тщеславию этих людей отныне не будет предела в отечестве.
Президентом Грузии избран Звиад Гамсахурдия; выступавший против этого восхождения Мераб Мамардашвили, услышав в московском аэропорту, что приказом его оппонента ему закрыт путь назад, к тбилисским мощеным горбам, дворам, студенческой пылкости сходок и застольному велеречию величаний, умирает от сердечного приступа под объявления о нелетной и летной погоде. Мне нравились оба этих романтических образа, и не имеет значения, каким один был политиком, второй же — философом; подозреваю: тут они квиты, но вот что поистине сущностно: их овевало врожденное шляхетство, самостояние гордости и презрения, осанки и риторической позы, так что история мудро похоронила их рядом, будто двух любящих, разведенных превратностью случая и наконец соединившихся там, где у раздора нет силы.
Рубящим острым предметом, как Троцкого, на проселочной русской дороге убили священника Меня. Креститель интеллигенции, автор пасхальных куличей культпросвета, вызывавших изжогу своим олеографическим назиданием, он был импозантным, окладисто-сановитым пастырем разношерстного стада, и что-то со смертью той оборвалось, лопнула струна московских агап с их надрывом, кокетством, высокомерием, осознаньем себя солью земли — но и невычитаемостью из образа времени.
Довлатов упокоился в летних угодьях Танатоса; я совсем не любил его прозы, сейчас, после того, как ее беспощадно к самому же умершему преувеличили и раздули, люблю еще меньше. Русско-еврейский филантропический дивертисмент, убожество литературных позиций и взглядов, вознесшее его в наставники обжорных рядов Брайтон-Бича, а все ж обнажилось родное — наш брат-эмигрант, отщепенец из ямы долгов и рассрочек, и в письмах, когда забывал о заказе среды, подчас договаривался до подлинной ноты. Выжженным полднем на алкогольно-бомжовой, в запазухе тель-авивского рынка, площадке встретил бродягу с книжкой Довлатова и смирился с Довлатовым. Когда-то считал, что искусству подобает быть объективным и внечеловечески подавляющим, как пирамида, химера и сфинкс, теперь думаю: это слишком, лучше пусть утешает недужных, берет под крыло сироту — если уж неспособно добраться до сожигающих и арктических полюсов.
Отваливались целые полосы старого опыта, еще негде было найти им замену. Девяностый лежал промежуточным годом меж советским и несоветским мирами, в нем был зачат их разрыв, разлучение. Переходность ощущалась тактильно, особенно в провинции, на окраинах, уплывавших, не прощаясь, от центра, где я, впрочем, подолгу не жил, и сравнения мои недорого стоят. Раньше почти не ходил в синагогу, потом пришлось зачастить, с некоторых пор там игрались выездные бенефисы израильской пропагандной конторы, украшавшей агитку в пользу и без того неизбежного бегства приторными, без зазрения совести, шехерезадными россказнями. «Нет, вы мне скажите: инженеру-нефтянику в Израиле можно устроиться по специальности?» — всхлипывал выпученный предпенсионный нефтяник. — «Разумеется, на вашу профессию имеется спрос», — растекался посланец. — «А теплотехнику? Учителю музыки? Рентгенологу? Адвокату?» — «Немедленно приезжайте, мы вас ждем всех», — по-канторски сладкогласо выводил эмиссар, и толпа, раскачиваясь, мычала в ответ. На обратном пути из молельного дома зачем-то за пять рублей купил в магазине бердяевские «Истоки и смысл русского коммунизма», незапамятно читанные по самиздатным листкам, сел на скамейку просматривать и впервые за долгую практику выбросил книгу в урну — полная ахинея. Не текст и не автор, а вообще процесс чтения, книга как таковая, история, коммунизм, его смысл и истоки, я сам, читающий на скамейке, вместо того чтобы в остатние месяцы обучиться толковому ремеслу и не сдохнуть от голода на прародине. До самого трапа и в самолете я все читал, заслоняясь. Произошло так, что уехал и тот, кто остался, ибо не осталось того, кто бы не применял к себе идеи отъезда. Оседлость, подобно невинности, оказалась утраченной.
Наша семья принадлежала к солидному слою, и московские перед вылетом дни удалось провести в особняке на Станкевича, в азербайджанском постпредстве. Странно — мы отбывали, беспаспортные, а удостоились напоследок дармового комфорта. Шлялся по улицам, встретился на прощанье с Кариной, обитавшей в гостинице беженкой, с которой за пару лет до того у меня был скоротечный роман; скрипач в ресторане чередовал «Боже, царя храни» и «Семь сорок», следующим вечером я кормил ее в постпредстве, у мусульман, косившихся на подозрительно вражеский облик, было приятно сделать им гадость. В бухарестском транзитном аэропорту румын посулил двести долларов за золотую цепочку, в страшном сне прежде не ношенную, но провезенную впрок, из страха перед будущей подзаборностью, коммерцию осуществили в уборной, пересчитав, убедился, что вместо двухсот получил девять, даже за эти деньги (а также за дешевую водку, скверные сигареты, за всякую дрянь, потому что расстрел четы дракул не отвратил унижений, протянувшихся из Третьего мира) можно было нанять ораву носильщиков; желтел мамалыжный ноябрь, год неопровержимо кончался.
Если б советская власть устояла, я бы ходил с животом и портфелем, я бы евреем при губернаторе строчил доклады для института восточной словесности. Приставленный молодой аспирант (субтропики, трудное детство, цитрусовая плантация, деньги в конвертах) уважительно прибавлял бы к моему имени муаллим, то бишь «учитель», и таскал мне продукты с базара. Этого не случилось.
Людмила