Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Революционеры!
Как мне докопаться до истины?
Сегодня утром мне вдруг отчаянно захотелось прибегнуть к некромантии, вызвать эти мятежные скелеты из мрака могил и вытрясти из них слова истины, которые посыплются из щелкающих челюстей. От безысходности я стал злиться, почувствовал, как под кожей заколола кровь, а глаза налились кровью.
Осторожнее, Луций!
Я позвал Эпикадия, который неловко спустился с библиотечной лестницы с тяжелым свитком по юриспруденции под мышкой.
— Да, господин?
Солнечный свет косым лучом упал на его серьезное греческое лицо, на впалые щеки, ровно надвое поделенные носом, острым и тонким, как горные кряжи, однажды виденные мною в Галлии. Его седые, тонкие, прозрачные, словно дымка, волосы аккуратно приглажены и прилеплены к загорелому черепу. Глаза у него — на удивление зеленые, раскосые и блестящие. И снова в памяти возникла картина: я еду верхом по берегу Роны с ее холодными, как лед, водами, похожими на стекло. И стоит весна.
Эпикадий ждал, понимая мое настроение, лицо его было умиротворенным. Но зеленые глаза из-под тяжелых век следили — как я думаю — за каждым возникшим у меня воспоминанием, как мальчик наблюдает вечером за мелькающими в глубине среди тростника рыбками, перегибаясь через нагретые солнцем перильца мостика.
Я призвал свои растекающиеся мысли из убежища прошедшего времени, и они со скрипом подчинились.
— Эпикадий, — спросил я, — этот человек, Гракх, что ты о нем думаешь? — И видя, что старик колеблется, продолжил: — Я хочу знать твое мнение, твое искреннее мнение.
Эпикадий повернулся с едва заметной улыбкой на губах.
— О котором из Гракхов ты говоришь, господин мой?
— О старшем брате, Тиберии.
— Он был героем, господин мой Сулла, — заявил Эпикадий с повергшей меня в удивление горячностью. — Он умер ради народа. Он был настоящим трибуном[25].
— Неужели ты веришь в подобную чепуху, Эпикадий?! — вспыхнул я. — Он умер ради собственных идей. Ему всегда было наплевать на народ. А что касается настоящего трибуна…
Я замолчал, переводя дыхание. Эскулапий оставил для меня отцеженное снадобье в чаше для вина, и при знакомом приступе боли под печенью я быстро осушил ее содержимое. Спокойно. Мне нужно сохранять спокойствие.
— Что касается настоящего трибуна, — произнес я медленно, голова моя все еще была занята документами, которые я до этого изучал, — он был такой же трибун, как мой пес. Мой дорогой Эпикадий, как по-твоему, кто такой трибун?
— Защитник прав народа, — ответил Эпикадий не задумываясь.
— Точно. Он представляет народ в сенате. Гракх бросил вызов сенату. Он воспользовался своим правом вето безответственно, он вводил законы силой. И поставил себя в оппозицию к законному правительству. И ты называешь такого человека трибуном?
— Да, мой господин, называю. Хорошо, что такая оппозиция возможна. Многие люди, а не только один, могут устроить тиранию.
При этих словах я на мгновение замолк, думая не о Гракхе, а о собственных двух бурных годах: о верховном посте владыки[26], который я занимал, что вызвало грозный прилив ненависти, об отказе от него, в конце концов, об обращении к себе, о болезненном ощущении поражения. Я закашлялся, слезы выступили у меня на глазах. Мокрый кашель стучал по грудине, словно жрец Кибелы[27] стучит по своему барабану одним длинным ногтем большого пальца так, что натянутая кожа испытывает приступ боли.
— Гракх — автор земельной реформы, — презрительно сказал я, — Гракх — идеалист.
Эпикадий смотрел на меня взволнованно и понимающе.
— Вижу, господин, тебя преследуют привидения.
— Эти привидения преследуют весь Рим, Эпикадий. Они все еще волнуют наши сердца.
Я медленно вышел на колоннаду, и Эпикадий двинулся следом за мной. Вдалеке, словно льдинки, вторя нашим словам, на козах звенели колокольчики. Солнце нагрело мозаичный пол в широких чистых пролетах между колоннами, с полей доносилось ритмичное песнопение сборщиков колосьев, и несколько пчел издавали громкое жужжание над цветочными клумбами. Глубокий сельский покой окружал нас, легкий ветерок теплом овевал наши лица.
Я спросил:
— Люди ожидали, что он станет императором?
Эпикадий бросил на меня пронзительный взгляд.
— Они ожидали этого и от других, — сказал он.
Он вытащил золотую монету из кошелька на поясе и стал перекидывать блестящий диск из руки в руку.
— Ловкий трюк, — заметил я.
Прекрасно знал, что монета была с моего собственного монетного двора, с чеканными снопом колосьев и изображением Суллы, диктатора, генерального триумвира, стоящего в своей колеснице позади стремительно рвущихся вперед коней.
Его молчание осуждало меня.
Потом Эпикадий сказал:
— У Тиберия Гракха хватило смелости действовать сообразно своим принципам.
— Его действия были совершенной глупостью. Его проект земельной реформы невероятно непрактичен. Он не хотел видеть ничего, кроме моральных проблем.
— А какие еще бывают проблемы?
Слабое облачко тумана наплыло на солнце.
— Эпикадий, ты все-таки грек, — заметил я.
— Ты делаешь мне честь, мой господин.
Он оскалился, словно череп, свет подмигнул с его тяжелого золотого кольца с печаткой.
Мы завернули в конец колоннады.
— Его скорее отличает глупость, чем благородство, — продолжал я. — Я допускаю это. Только глупец может дать убить себя так, как убили Гракха.
Эпикадий возразил:
— Он был убит римскими сенаторами, мой господин Сулла, палками, булавами и голыми руками. Его растерзали, как собаки рвут вепря! Он показал, что благородство, так же как и самосуд, присуще толпе…
— Ты же этого не видел! — в ярости воскликнул я. — Ты этого не видел, иначе ты не был бы так словоохотлив, рассуждая об идеалах. Ты был в безопасности в Афинах и говорил, говорил, говорил — ничего, кроме слов, абстракций. На словах ты можешь доказать любую теорию. Я же — видел, я — действовал. Я знаю, что такое смерть!
Эпикадий уставился на пейзаж Кампаньи, напоминавший лоскутное одеяло. Он ничего не ответил. Мои мысли унеслись далеко назад, пробираясь сквозь годы, к тому ясному июльскому утру.
Я не мог спать. Ночь была удушливая, родители ссорились, мать плакала. Я свернулся клубочком в углу темной комнаты, ощущая жару и безысходность. Ближе к рассвету они, утомленные ссорой, наконец погрузились в сон. Я выскользнул из квартиры и сошел вниз по слабо освещенной винтовой лестнице на улицу, навстречу первому лучу солнца.
Помню, в воздухе стоял легкий туман, день обещал быть жарким, но жара еще не наступила. На улицах происходила какая-то необычная деятельность, все были на ногах, все, казалось, спешили к Форуму и Капитолию.
Народ собирался голосовать за Гракха, повторно выбирать его народным трибуном. В первый раз за многие годы народ Рима почуял свою силу.
Толпа становилась все гуще и все более и более