Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя несколько месяцев Хендрик снова появился на работе. Рука у него срослась неправильно и осталась искривленной. Он как будто замкнулся в себе, казался подавленным и стал похож на прежнего серьезного мальчика Хендрика. Думали, что его гнетет сознание того, что его считают сумасшедшим; полагали, что он знает о своей болезни; и в то же время все искренне сочувствовали ему, как самому обыкновенному человеку, у которого неправильно срослась рука. Он продержался несколько недель, а затем снова пропал. Самой мне работа вконец осточертела, вернее, мне стало невыносимо изо дня в день сидеть как проклятой на одном и том же месте, и я пошла учиться дальше. И там, в другом городе, я познакомилась с Энделем. Эндель уже не смеялся, как прежде, во весь рот; большей частью уголки его губ подергивались в легкой усмешке, и лишь изредка, слишком уж развеселившись, он принимался что-то тихо напевать. И вообще я познакомилась с ним как с совсем новым человеком; мне ни разу не пришло в голову связать его со своим детством или с Хендриком. Я не расспрашивала его о Хендрике. Не потому, что боялась причинить ему боль — просто мне и в голову не приходило, что он может сообщить мне что-нибудь о своем брате. Однако бывая дома и встречаясь с бывшими сослуживцами, я всегда справлялась о состоянии Хендрика — он по-прежнему находился в больнице.
И вот как-то ночью я увидела сон: я увидела Хендрика. Он то широко улыбался, обнажая испорченные зубы и брызгая слюной; то казался подавленным, съежившимся, будто ему холодно; я смотрела на его встрепанные волосы, пряди которых торчали в разные стороны; я знала, что временами он ненормален, и все-таки не боялась его, ощущала прежнюю детскую доверчивость к нему. Мы говорили о его брате, хотя и сейчас, во сне, я не воспринимала их как братьев — скорее, Хендрик представлялся мне моим собственным братом. Я как будто искала у него помощи; говорила, что люблю Энделя, что он не просто нравится мне или я в него влюблена, а что ничего подобного со мной никогда не случалось, что он близок мне, как-то по-особенному близок, и если он чувствует то же самое, то нельзя же нас за это осуждать. Я видела, что Хендрик готов нам помочь, что он на нашей стороне, и в то же время я чувствовала, что он слишком слаб для того, чтобы можно было на него положиться, казалось, я всем своим существом ощущала, как ему плохо: у него высокая температура, его бросает то в жар, то в холод, голова странно гудит; ему трудно воспринимать реальность как реальное, верить, что он бодрствует, трудно заставить себя нести за что-то ответственность. Я понимала, что на самом деле не сплю, и я сказала Хендрику: «Все бы ничего — самой смерти я не боюсь, но мне не по себе от сознания, что меня убьют».
Я почему-то знала, что меня убьют, и меня действительно охватил ужас оттого, что срок, когда явится женщина-убийца, уже определен, и я не могу его изменить; к тому же сознание этого угнетало меня, во всем этом было что-то унизительное — смерть не придет неожиданно, случайно, как к дикому животному, она наступит как будничное явление в заранее назначенный час — будто я боров, откормленный на рождество.
Мы разговаривали на улице. Шел мокрый снег. Было скользко. Вдоль длинной белой дороги бежали черные ледяные полосы. Мы стали кататься по ним. Одну из улиц преградила продолговатая горка, похожая на буханку хлеба. Хендрик почему-то стал съезжать с нее на животе, головой вперед. В это мгновение я подумала, что самое большое счастье на свете — это умереть сумасшедшей. Может быть, из-за ужаса, все еще не покидавшего меня, я представила себе блаженное забытье, куда не сможет проникнуть страх, где смерть разом перережет киноленту, а сон продолжится еще секунду после того, как лента перерезана.
Хендрик съезжал с горки на животе, головой вперед, и я увидела, что он превращается в бабочку. Его большое серое тело в теплом пальто скользило куда-то вниз по улице; все удалялось, уменьшалось по мере того, как из него выпрастывалась яркая бабочка, поначалу с трудом, еле-еле поднимаясь в воздух. Мой сон был до этого черно-белым, кроме яркой бабочки — коричнево-сине-оранжево-желтой. Я видела высоко в небе бабочку, теперь уже не скованную, и видела в то же время серое тело внизу на улице; меня вдруг охватило грустное и одновременно сладкое чувство, а в плечах появилась удивительная легкость.
Затем я пошла по аллее парка. Под зеленым кустом на поблекшей осенней траве я увидела странную вещь или существо: сверху до пупка оно походило на куклу, на блестящего пластмассового или фарфорового ангелочка, далее шло мохнатое коричневое тело личинки, а откуда-то с середины вырастали и расстилались по траве широкие сверкающие крылья бабочки. На самом же деле это было не живое существо, а лишь тело, снизу уже начавшее разлагаться.
Я долго смотрела на это странное тело, а потом подумала: хорошо, что кусты скрывают его и оно не беспокоит прохожих.
Бутоны роз
Прежде Катарина жила вдвоем с матерью. Но как-то, после одной из поездок в город, мать вернулась вместе с мужчиной. У них была с собой бутылка вина, и мать сказала, что этот мужчина — друг ее юности.
Вино было темно-красное, крепкое и сладкое. Катарина захмелела, и ей захотелось спать. Она начала зевать и отправилась в постель, а мать с гостем продолжали разговаривать в передней комнате.
Обычно Катарина пила молоко и ела черный хлеб; к кофе и вину она не привыкла — хотя ей и хотелось спать, сон почему-то не шел. И она еще долго прислушивалась к смеху и голосам, доносившимся из соседней комнаты, но в конце концов все-таки уснула, будто под шум дождя или тихое бульканье супа на плите.
Под утро она очнулась от нестерпимой жажды, прошла через переднюю комнату в кухню попить и увидела, что мать спит на широком диване рядом с этим мужчиной. Спросонья она не сообразила, что к чему, а утром, пробудившись окончательно, подумала, уж не приснился ли ей странный сон.
Катарина осторожно приоткрыла дверь в переднюю комнату. На широком диване, меж белых простыней под пестрым лоскутным одеялом спал чужой мужчина. Мать возилась на кухне,