Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот только что я заходил к арабу-зеленщику, смотрел, как он аккуратно и красиво, одно к одному, разложил в ящике отполированные яблоки, напоследок обвел взглядом выставленный на тротуар лоток с овощами и фруктами, а затем удалился в магазин, готовясь к вечернему наплыву покупателей. В искусственном освещении он казался задумчивым и заботливым. Счастливый он человек, хоть и не знает об этом, счастливый, потому что имеет магазин, имеет семью и думает о своей семье, а по этой причине полон ожиданий, обязательств и забот, но он не одинок, его окружают близкие люди, и, стало быть, у него есть корни, он не выпал ни из мира, ни из времени.
Все вокруг жили в мире рабочих будней, который для меня был сплошным мерзким воскресеньем, и позор бесполезности черным, траурным плащом лежал на моих плечах. В этом смысле даже братья — в прачечной ли, в отпуске ли — вызывали зависть: они были во времени.
И при чем тут мех форели? Он что, наследство так называемой тетушки? Послание?
Н-да, форель не только самое скользкое из известных мне существ, но и самое сверкающее, особенно в прыжке. Нет, Кармен я бы ни в ком случае не назвал своей форелью. Форель совершенно неудержима, ее невозможно схватить, она — самое беззащитное, самое уязвимое, самое обманчивое, самое резвое, самое прекрасное из серебристых существ, подлинный сребреник. Я начинаю понимать, что можно испытывать потребность закутать ее в меха, в шубку и согреть, сказал я покойной тетушке, которая была похоронена в Экс-ле-Бене и, понятно, там-то и находилась, что, однако, не мешало ей присутствовать подле меня.
Какой вздор ты городишь, малыш, сказала она. Можно ли говорить такие глупости, будь осторожен, язык надо держать на привязи, Бог весть, до чего можно додуматься, если этак дать себе волю. Я знаю людей, которые, начав с подобного вздора, в конце концов начисто теряли рассудок. Не умели они держать язык в узде, теряли над ним контроль, и в итоге вздор приводил их в сумасшедший дом. Будь осторожен.
«Язык» — это уже перебор. Я бы предпочел, чтобы она говорила о «речевом фонтане». Мне вспомнились водяные фонтанчики в сточном желобе, по утрам дворники отпирают ключом эти рты, и оттуда струится вода. Не знаю, отчего меня так бодрит и радует торопливый бег ручья. Я теперь заодно с водой и ее обитателями, вода — как раздумья, как речи, как странствия.
Я сел в монументальное кресло, принял непроницаемый вид. В конце концов тетушка исчезла, я остался один.
Я проголодался. Не сходить ли в «Футбольный бар», не съесть ли там сандвич?
У других есть сердце, а у меня вместо сердца форель.
По дороге в «Футбольный бар» я внезапно сообразил, что означало то ощущение, которое потерялось в другом баре.
Вызвала его американская песенка-кантри, доносившаяся из музыкального автомата, и как раз эту песенку мы слушали в «шевроле-импала», когда ехали по южным штатам, она была записана на нашей любимой кассете. Мы тогда души друг в друге не чаяли, и я почти все время вел машину одной рукой, а другой обнимал любимую, не мог отпустить ее, ни на минуту, хотел быть к ней ближе близкого. Поэтому ехали мы отнюдь не по прямой. Полицейский на мотоцикле, преследовавший нас с включенной сиреной и принудивший остановиться, проверил мои документы, удостоверился, что я трезв, и сказал, глянув на мою жену: Ты бы на дороге больше сосредоточивался, а не на жене. При этом он назвал меня по имени. Подобная фамильярность, шедшая вразрез с его воинственной внешностью, озадачила меня и растрогала. Произнес он это официальным тоном, без всякого намека, и отпустил нас.
Кармен в «Футбольном баре» не было. Мне сейчас не хотелось ее видеть. Я съел сандвич и поспешил назад в тетушкину квартиру, включил телевизор, пробежался по каналам и наткнулся на документальный фильм, что-то про старика Толстого.
Пленка очень старая, кадры смазанные. Я и не знал, что Толстого при жизни снимали на кинопленку — надо же, Толстой в кино?! Но это вправду был он, маленький старичок с длинной бородой и морщинистым лицом, беззубый. На вид сущий мужик, определенно не граф и уж никак не писатель. И тем более не автор «Анны Карениной». В фильме показали его пишущую машинку. А еще — как он едет на велосипеде.
В молодости Толстой служил офицером на Кавказе, был кутилой, а с годами, не в ладах с церковью, мучимый проблемами пола, стал этаким апостолом Христовым, отвергал все и всяческие привилегии, дал вольную крепостным, для детей которых открывал школы, и сам тачал себе сапоги. Я разрывался меж восхищением и разочарованием. Он делает из мухи слона, сказала бы моя так называемая тетушка.
Разбудил меня стук — вроде как что-то упало на пол. Я встал, поискал урон или хотя бы объяснение. Безуспешно. А вдруг в тетушкиной квартире бродит призрак? Интересно, кто же виновник полтергейста? Наверняка не тетушка, она и без того здесь, по крайней мере отчасти. Может, это дух Толстого? Да ну, не смеши. Толстой определенно обрел вечный покой, почиет в мире. А духи — существа беспокойные, пробормотал я. Если уж кто до сих пор не успокоился и явно не сумеет быстро заснуть, так это я. Скорей бы утро, ma tante[4], вы ведь не против такого обращения? Кстати, я не рассказывал вам про черных кур?
Жили мы тогда высоко в горах Тосканы, в доме с видом на плоскогорье. В солнечную погоду было видно море, а вдали или в воображении — остров Эльба. Правда, солнце выглядывало редко, стояла зима, и наш дом большей частью тонул в густых, как суп, туманах, а то и в вихрях ненастья, в снежных вьюгах. Дом был втиснут в городскую стену, собственно говоря, мы жили в стене маленького городишки и в основном проводили время в единственном помещении с видом на окрестности, в комнате с окнами во всю стену, изредка согреваемой солнцем, мы называли ее «кокпит». Мы мерзли, без конца топили камин и сутками не выключали маленькую электрическую печку. Мы двое, моя любимая и я.
Это я умыкнул ее сюда, мы были влюблены и крепко обнимали друг друга, не только от холода, но и от страсти, от желания раствориться друг в друге.
Но в промежутках мы были чужими, два взрослых человека разного пола, разного возраста, разного происхождения и языка, мы храбро встречались в кокпите. Смотрели наружу. Правда, смотреть там было не на что или почти не на что, редко когда пройдет охотник с ружьем на плече, а так ополье, степь. Мы готовили еду, читали, ждали — чего ждали, у нас же все было? Как-то раз я увидел любимую возле стеклянной стены кокпита, и мне показалось, она тоскует. Интересно, о чем она тоскует, мы же вместе? Я стал у нее за спиной и увидел, что у подножия городской стены снует несколько черных куриц; они были единственным знаком жизни, являли собою внешний мир. Я заметил, что моя любимая улыбается. Согласен, куры в своей взбудораженной суете выглядели забавно, но почему она обращала внимание на кур, на пернатую живность, ей что же, надоело быть со мной? Уже тогда меня грызла ревность, нет, не ревность — сомнение. Я рывком притянул любимую к себе: скажи мне, скажи. Любовь нестерпима, мадам. Не дожидаясь «тетушкина» отклика, я оделся и выбежал вон из квартиры.