Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инженер заинтересованно замер, юрист все боролся со страшным действием самогона, кипевшего в пищеводе и вышибавшего слезу.
— Здешняя девка такая: берешь за руку и веди, куда тебе надо, прости Господи. Но, главное, руку не отпускай, почешешься, обратно — хвать, а там воздух. Улизнуть — их главная манера. Но это не про польские семейства, там гонор, хотя может и штанов не быть. Арендуют у того же магната, что и обычный мужик, но грудь выпячивают. У них своя парафия, что они говорят на исповеди, мне неведомо, но поведение весьма иное. Ксендз Бартошевич меня за человека не считает, весь наглаженный и в одеколоне… Только я знаю методы опускать грешников на грешную землю…
Не дав себе уплыть в гавань личных волнений, отец Иона вернулся к ориентализму:
— Вот я вам такой характерный пример, не мое наблюдение, однако верное. Горит гумно. представили? Горит гумно! У такого вот Сидоровича или Лукашевича, а хозяин не бегает с ведром к колодцу, не вытаскивает мешки, а там весь запас его полыхает, стоит, извиняюсь, соплю жует. Спрашивают у него, что ж ты, мол, так, есть чего теперь будешь? А он отвечает: мыши зато ляскнули. Ну, лопнули. Он сквозь шум пожара услыхал мышиный писк и этим впечатлился и обрадован. Это для него важнее. Варвар бывает особенно сражен деталью. Как американский дикарь за стеклышки продаст вам остров.
Выпили еще по стопке. И вот тут юрист Ивашов совсем поплыл, самогон из штофа был, видимо, тройной перегонки и нарушал менделеевские правила самым свирепым образом. Инженер попробовал вернуть разговор на женскую тему. Отец Иона охотно подхватил:
— А в семье всем баба вертит, да. Как это получается, лень додумываться, но так. Любви, как пишут нынешние господа сочинители на Неве, тут не встречается, не замечал чувств утонченных, за ненадобностью в хозяйстве. Это не в упрек, лютый труд и серая погода. То зальет, то заметет. Забитость, даже язык как бы и не язык, как бы просто уклончивость от великорусского в какую-то свою дебрь.
— Забитость? — кивнул юрист и икнул, самогон все еще не был побежден им полностью. — Покорность.
Отец Иона бросил в рот еще несколько колечек крупно нарезанной цыбули и вдруг выразительно и с каким-то разочарованием поднял брови:
— Да, он забит, мужик, забит, даже сам про себя если и скажет, то словно чтоб себя же и устыдить, над собой уничижительный вердикт произвести. Но и резонер, только не в развитие конкретной деловой мысли, а в определение природного порядка. Как будто шел человек, увидел дерево — и как будто в первый раз увидел. У Чехова есть персонаж, говорит все время очевидное: лошади кушают овес и сено, после зимы всегда бывает весна…
— «Учитель словесности»! — выдохнул вместе с сивухой юрист.
Скиндер, Чехова не читавший и вообще к литературе равнодушный, покосился на товарища почему-то неприязненно.
Батюшка продолжал свою мысль:
— …а я откажусь от чеховского примера. Там просто туповатый практик, а белорус, он, как я уж замечал, философ. Он может сказать вам: воздух, это вам не вода, ель — это вам не ветла. И ему не важно, чем так ель отличается от другого дерева, сам факт различия гипнотизирует его ум.
Выпили еще. И тут отец Иона сообщил свою окончательную мысль:
— А вообще, говоря откровенно, его вообще нет.
— Кого? — поинтересовался совершенно освоившийся инженер.
— Белоруса. Имеется в наличии один сплошной казус.
Ивашов только скромно хлюпнул опущенным носом.
Батюшка медленно тыкал хлебной коркой в солонку.
— Рассудите хотя бы лишь название. Зовут здешнего мужика бело-рус, а земля — все, что на восток от Гродна, и эта самая Далибукская Пуща, в середине которой мы под дождем пьем народную водку, у ученых мужей называется Черная Русь. Это как? Кривичи-дреговичи жили на Черной Руси и сделались вдруг бело-русы?..
Скиндер, больше продвинутый по технической части и поднятой темой ему заинтересоваться было невмочь, стал ждать момента, когда мелькнет в медлительной, но неуклонной речи батюшки осколок более лакомой темы.
— Я сам все думаю-задумываюсь: что это за земля такая, чья она по правде, кого на свет произвела, кем подлинно содержится? Хотя в хозяева многие метили. Вы хотя бы приглядитесь к нашему Дворцу.
Скиндер послушно повертел головой, словно названное батюшкой должно было по одному его слову нарисоваться в воздухе.
— Это такое имение, я же говорил, — снизошел отец Иона, вздыхая в сторону немецкого гостя. Юрист уже полностью спал, но при этом делал вид, что пребывает в полном порядке. — Когда-то, а именно не когда-то, а до последнего польского бунта, проживали там паны Суханеки. Православные, навроде Огинских, но паны и поляки.
Выражение лица инженера менялось, он старался понять сообщаемое, начал почему-то считать это важным для себя. Отец Иона не глядел в его сторону, а все вел спорадическую лекцию, абсолютно уверенный в ее пользе для тех, кто еще в состоянии слушать.
— Но Суханеки примкнули. По глупости, надо думать, да и по гордости своей. Задумали здесь, на «кресах всходних», обрести независимую родину для своего польского общества. Ну и является Муравьев.
— Вешатель? — вдруг как будто усилием воли вынырнув из тины опьянения, прохрипел Ивашов. И снова ушел на сонную глубину.
— Ка-какое… — поморщился рассказчик. — Ну, было чуть. Мужички местные косы к оглоблям привязали и в строй панской армии. А как разобрались, что «вешатель» не такой уж и вешатель, чтобы очень, пошли по домам. Панов за бунт только и наказали. И по сенатской люстрации, — отец Иона с неожиданно официальной точностью выговорил последние слова, — погнали панов Суханеков с кресов туда, где она и есть, их Польша. И подполковнику отличившемуся отдали Дворец во владение. Он его тут же проиграл в карты, а потом пропил, и что мы имеем….
Иона посмотрел на гостей. Сон одолел и инженера тоже, и теперь священник одиноко возвышался над лежащими ничком телами с простертой рукой, в пальцах которой ребристая рюмка играла мутными бликами колеблемой водки, как будто это какая-то капля терпеливого характера белоруса.
— Завтра, — сказал хозяин, — завтра поедем во Дворец.
Так, осенью 1908-го в Порхневичах появилась интересная парочка: два сосланных в лесную болотистую глушь петербургских студента. За какие такие дела — сельчане не разбирались, смотрели на господ в потертых форменных тужурках чуть иронически, но и с опаской. Для селянина человек в мундире, даже под знаком недоверия к нему верховной власти, все равно представитель господского сословия. Поселились они в большой хате у моста. Когда-то там был шинок и дом шинкаря. Не процветающий шинок — клиентура ввиду тупикового состояния места была небогатой, — а после и вообще захиревший. Дом был разделен на две части, в задней, что имела особое крыльцо и две большие довольно комнаты, и была «гостиница».
Вёска Порхневичи никакой постоянной стоянкой имперской власти оснащена не была, лежала, в соответствии со словами гостеприимного батюшки Ионы, в стороне от всех ниток всяческих путей, как бы в выемке огромного, охватывающего, густого лесного небытия; даже от соседних Гуриновичей ее отделяла река с непреднамеренно загадочным названием — Чара. Она осторожно выбиралась из-под сени Далибукской Пущи, проскальзывала под настилом неширокого моста и опять уходила в ноги деревьям, там, уже по пути, в глубине оснащаясь мельницами, принадлежащими пану Порхневичу, и полуразвалившимися пристанями, неизвестно кому принадлежащими.