Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня под рукой были неоценимые сокровища – книги, чье великолепие, стоило их открыть, ослепляло. Да что там, я испытывал счастье при виде одних только названий: «Бесполезная красота», «Бесы», «Механика женщины», «Шум и ярость», «Химеры», «Моралии», «Алкоголи», «Герой нашего времени», «Книга песка», «Мораважин», «Письмо о слепцах в назидание зрячим», «Желтая любовь», «Тридцатилетняя женщина», «Супружеская любовь»… О эТамагия названий!
А еще я любил изобразительное искусство. Монографии художников, умерших или современных, будоражили меня. Обнаженные боги в шлемах, угрюмые крестьяне с выпирающими гульфиками, чудовища с бычьими головами, кровавые баталии, крутобедрые красавицы, призрачные феерии, грозовые небеса с аллегорическими фигурами, изящные бронзовые статуэтки из Бенина. А еще великое множество поэтических сборников – недаром сказал поэт: «Приветствовали мы кумиров с хоботами; С порфировых столбов взирающих на мир; Резьбы такой – дворцы, такого взлета – камень; Что от одной мечты – банкротом бы – банкир»[16]. И кто посмеет заявить, что литература мертва? Нет, она просто спит. А я бодрствовал, охраняя ее, вот так-то. Она просто «укрылась в подполье», по выражению одного эссеиста, проведшего молодость в пампе вместе с неким любителем гаванских сигар, я втайне восхищался его способностью запускать поверх нашей эпохи словесные шутихи чрезвычайной яркости. «Ностальгия – это пинок в задницу», – сказал он мне во время нашей последней встречи, стоя посреди своей гостиной, между стальными подпорками, державшими потолок, который грозил вот-вот обвалиться.
Да, ностальгия и впрямь была пинком в задницу: она вынуждала нас шевелиться, чтобы не разочаровать Древних, которые, я надеюсь, ликовали в своих эмпиреях, видя, что мы еще верим, будто не все потеряно. И если литература укрылась в подполье, значит, когда-нибудь она оттуда выберется. Подобно первым христианам, которые, пересидев гонения в катакомбах, выбирались наружу и назначали друг другу встречи, рисуя мелом на стенах Рима крошечных рыбок, и в конечном счете вот так, тихой сапой, завоевали весь мир.
Огонь был готов вспыхнуть. Вулканы вот-вот должны были извергнуть лаву.
Но мне нравилась и головокружительная реальность. Я уже говорил тебе, что предпочел спринт. Телевизионный. Я вставал на рассвете, чтобы успеть на макияж перед эфиром. Садился в такси, похожее на огромную черную акулу, и с удовольствием отдавался мягкому скольжению машины по асфальту, слушая музыку. Музыку, уверявшую меня, что я так молод и хочу, чтобы меня обожали[17], музыку, которую я слушал в двадцать лет, которая из эпохи сорокопяток прорвалась в наши дни, наглядно олицетворяя «возврат к былому». И мне было приятно, что эТамузыка меня молодого сопровождает меня старого на пути к телестудии. Да, я любил эти рассветные минуты в павильоне, где меня гримировали, отглаживали мне рубашки, предлагали крепкий кофе, цепляли к вороту микрофон. К тому времени я уже не писал, пожертвовав творчеством ради своей миссии. И, сидя в лучах софитов, я рассказывал о книгах других писателей, о фильмах других режиссеров, о произведениях других творцов.
В моем святилище хранились сотни записей – в том числе история одного парня, которую он изложил в своей песне «Rape my!»[18]. Абсолютный хит номер один, доказательство, что социальный протест, если его правильно подать, можно превратить в ходкий товар, пусть и нематериальный. У меня сохранились все его альбомы, я тебя с ними познакомлю. Если захочешь. Если меня оставят в живых.
Я трепетно охранял мои магические кассеты, этот корм для души, эти ингредиенты моего волшебного зелья.
В мире царил хаос, для прессы настали трудные времена. Информация била ключом, отовсюду и притом бесплатно, а нам приходилось ее продавать. Но я был крестоносцем, как уже тебе говорил. Впрочем, без всяких усилий. Эти вавилонские башни текстов, которые я ежедневно просматривал по диагонали, эти залежи образов, которые сортировал, отбрасывая сомнительные, все это стало для меня наркотиком, вздергивающим нервы, стало моей жизнью.
Я любил свою Фирму. Здесь царила доброжелательная атмосфера, хотя иногда случались и подставы, и сплетни. Среди коллег у меня были друзья, я считал нашу профессию увлекательной. Правда, она требовала тяжкого труда, нужно было знать более или менее все обо всем, никогда не расслабляться и, несмотря на постоянное напряжение, делать свое дело с энтузиазмом. Зато в нем был смысл.
Но вернемся к твоей матери. Которую я пытался разыскать…
Сидя у светящихся экранов, бильд-редакторы отсматривали десятки изображений, стекавшихся из агентств со всего света, выбирали и сохраняли те, что могли пригодиться Фирме. Чтобы показывать их миру, час за часом.
Я спустился к ним, чтобы поговорить с главным. Его звали Антон, и он мне очень нравился. Более того, я чрезвычайно ценил его как профессионала. У Антона был нюх на фотографии, да простится мне эта фигура речи. Конечно, куда важнее зоркий глаз, однако Антон никогда не выбился бы в боссы, обладай он лишь острым зрением. Но этот парень обладал еще и нюхом – безошибочным, поистине звериным обонянием, позволявшим ему выхватывать из потока фотографий настоящее.
Он стоял, склонившись над столом и разглядывая серию портретов известного политического лидера, любителя chili com carne[19].
– Привет, Антон, как жизнь?
Не оборачиваясь, он ответил:
– Да вот разбираюсь в политической фауне…
– Мне нужно разыскать одного фотографа.
– Фамилия?
– Только имя, Антон. Это женщина-фотограф. Зовут Паз.
Вот тут он и обернулся. Антон – большой любитель женщин, правда, чисто теоретически. Отловить на экране коллегу-незнакомку – такая задача сулила ему двойное интеллектуальное удовольствие.
– Как, ты сказал, ее зовут?
– Паз. Пэ-А-Зэ.
– Из какого агентства?
– Понятия не имею.
Он забарабанил по клавиатуре.
– Какую тему она разрабатывает?
– Ничего не знаю, Антон. Знаю лишь, что она покупает баллончики «Средство от пыли».
– Опиши поточнее.
– Что – баллончики?
– Да нет, твою фотографиню.
– Она очищает от пыли.
Он улыбнулся: