Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они все на кухне обедали — гостя этого нежданного принимали. Мать суетилась бестолково, блестела глазами, говорила без умолку… И все журнал к груди прижимала, который ей Борис — так того мужика звали — привез. А потом они долго меж собой разговаривали — она этот их разговор отчего-то надолго запомнила. Грустный такой разговор…
— Кого-нибудь из наших видишь, Боренька? — дрожа нервно губами, спрашивала мать.
— Да вижу, конечно… Когда бываю в Москве, всех вижу.
— И что? И кто где? Печатается кто-нибудь?
— Да какое там… Славка Петровский на рецензиях сидит, кое-как пробивается, Маша Никонова в клубе железнодорожников литературный кружок ведет. Представляешь — в клубе железнодорожников — и литературный кружок! Абсурд какой-то.
— Ну да, абсурд… Насмешка над профессией…
— А есть ли у нас вообще эта профессия, Амалия? А? Ты никогда не задумывалась? Был ли вообще мальчик-то? Может, мальчика-то никакого и не было…
— Не говори так, Боренька… Зачем ты? Я знаю, ты талантливый, и тексты у тебя замечательные…
— А толку? Толку-то никакого… Вот скажи — ты помнишь Митяя Захарчука? Ну, того, из белорусской глубинки… Помнишь, как преподаватели наши с ним носились?
— Да помню, помню… И что?
— А то! Недавно встретил его — дворником работает. Опустился весь, поник, глаза грустные… Нет, несчастные мы все люди, Амалия… И институт этот… лучше бы и не было его вообще! Учились, планы строили, сверкали талантами… А толку? В стол писать? Я вот, например, не хочу…
— Но как же, Боренька… Вот же, в журнале повесть твоя студенческая вышла… И мои стихи…
— Ну, вышла. Ну да. И стихи твои вышли. А только журнал этот, учти, единственный в своем роде. Он весь посвящен только творчеству наших студентов да недавних выпускников. Один раз выпустили, больше не будут. Сами, мол, пробивайтесь. А как, как пробиваться-то? Чтобы пробиваться, надо ж еще жить на что-то. Есть, пить, семью кормить. Мне вот жена второго недавно родила… Заработок постоянный надо иметь, одним словом… Замкнутый круг у нас получается, дорогая Амалия! Так что, может, и хорошо, что ты с четвертого курса ушла. Нет диплома, нет и профессии. И терять нечего. Не так обидно…
Тамара помнит, как откинулась на стуле и смертельно побледнела мать после этих его слов. И прикрыла на минуту глаза. Потом, будто внутренне собравшись, снова вскинулась, плеснула в гостя лихорадочным блеском из глаз:
— Ну чего мы все о грустном говорим, Боренька? Вот, посмотри на лучшее мое произведение, на Викушу мою… Тебе ведь интересно, Боренька? Викуля, беги сюда! — крикнула она в комнату.
Борис осторожно взял приковылявшую и сильно засмущавшуюся Вику на руки, посадил себе на колени, потряс неумело. Потом виновато глянул на мать:
— Какая большая уже… А у меня тоже одни девчонки… Одной восемь, другой почти два годика… Кручусь, как могу, знаешь, чтоб все семейство прокормить! Тут уж не до талантов да не до «божьих даров», сама понимаешь…
— Я понимаю, Боренька. Я все понимаю. Да ты не думай, у меня все хорошо! Живем, как видишь, я дома работаю, заказов много…
— А… фамилия у нее какая? — осторожно погладил он девочку по голове.
— Не бойся, не твоя. Тараканова она. И отчество тоже не твое. Я ее Владимировной записала. Чтоб у всех девчонок фамилия одна была, да и отчество тоже. Мой первый законный муж был Владимир Тараканов… Я и себе при разводе его фамилию оставила. С моей-то, с Гольдберг, далеко не уедешь, сам понимаешь. Нигде и ни одной строчки не возьмут…
— Пишешь что-нибудь?
— Пишу…
— Почитаешь?
— Ладно… Попозже… — тихо проговорила она, стягивая с колен гостя Вику. Потом, обратившись к Тамаре, неприкаянно сидящей за столом, проговорила просительно: — Доченька, может, ты погуляешь с девчонками? Еще не так поздно вроде… Пожалуйста, Томочка…
Ну что ей тогда оставалось делать? Конечно же, собрала девчонок, пошла гулять по морозу. А в душе так было мать жалко! Она ж большая уже девочка была, все понимала… Да на ее бы характер! Да она бы этого Бориса вообще выгнала б от порога! Ишь, заявился… Будь ее воля, она бы вообще всем запретила всякие там стихи да повести писать! Только мозги себе всякими переживаниями засоряют, ей-богу! Работать надо, жить, детей в нормальных условиях растить, а не присобачивать целыми днями строчку к строчке, чтоб складно-ладно было…
Потом, вернувшись домой, они Бориса уже там не застали. Мать стояла у окна, курила молча. Тамара и девчонок спать уложить успела, и посуду перемыть, а мать все стоит, все курит…
— Мам… Ты бы не изводила себя так, а? — обернулась к ней Тома от раковины. — Ну что ты, ей-богу… Борис-то этот ведь прав — никому сейчас стихи твои не нужны! Вон жизнь какая у всех трудная, а ты — стихи…
— Ну что ты говоришь, доченька… Глупенькая ты какая… — тихо прошелестела от окна мать. — Как это стихи никому не нужны? Мои, может, и правда не нужны, а вообще…
— Да и вообще — тоже! — загорячилась Тамара, проворно перетирая чайные чашки полотенцем. — Ну ты вспомни, вспомни, как мы хорошо жили, когда ты за отцом замужем была! В доме все есть, и еда всякая, и платья он тебе покупал новые, красивые такие! Ну чем плохо? Помнишь?
— Помню, дочка. Конечно, помню. Но что сделаешь, если душа высоты требует…
— О господи… — только и вздохнула Тамара, безнадежно махнув рукой в материнскую спину. — Далась тебе эта высота… Ну что нам ее, на хлеб намазывать, что ли?
— Не хлебом единым человек сыт, Тамарочка, — резко повернулась к ней от окна мать. — Запомни это, пожалуйста! На всю жизнь запомни! И никогда не пристраивай никого под свое мировосприятие! Люди все разные, Тамарочка!
— Ага. Разные. А только жрать всем одинаково хочется.
— Хм… — грустно усмехнулась мать, сложив худые руки калачиком под грудью. — Жрать, говоришь…
Потом, помолчав, продолжила:
— Мы сейчас с тобой, Тамарочка, похожи на двух людей, стоящих под кроной огромной березы… Один говорит — посмотри, какая крона шикарная! Какую она тень отбрасывает, как красиво шелестят листья над головой… А другой деловито похлопывает по стволу, щурится и отвечает — ага, мол, шикарная береза… Целых пять кубометров дров…
— Ну и правильно он говорит про эти кубометры! Зато ими можно сколько народу обогреть! А тот, который кроной восхищается, как замерзнет, тоже ведь греться прибежит! Не так, что ли?
— Да так, так… Куда ж он денется, доченька? Прибежит, наверное. Ишь, какой у нас с тобой невзначай философский спор вышел… Устала я что-то. Спать пойду…
После отъезда Бориса мать совсем затосковала. Все реже стал слышен по ночам перестук пишущей машинки, все чаще застывала она у окна с неизменной сигаретой в руке. Таяла, сохла на глазах, как свечка. Потом в больницу попала, да оттуда уже и не вышла — обнаружилась у нее раковая опухоль в легких. Врачи, узнав про ее домашнее многодетное состояние, домой помирать ее не отпустили. Так и отвезли горемычную прямо из больничного морга на кладбище…