Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Старожилы, – добавил Лосев, не без удовольствия повторяя непроверенные слухи, – уверяли, что, хотя головы ученых представляют собой черепа, искусный художник сумел всем им придать поразительное сходство с членами попечительского совета, заказавшего ему эту работу.
Впервые столкнувшись вживую с мексиканским мурализмом, я пришел в восторг и негодование сразу. Живопись нравилась, манеры отвращали, идеология – тем более.
О том, насколько неразрешимым оказалось это противоречие, говорит судьба муралистов в США. С одной стороны, считалось очевидным, что именно они способны создать оригинальное искусство Нового Света и ввести его в семью мирового авангарда. С другой стороны, зная, что в семье не без урода, американцы вынуждены были принимать гениальных южных соседей такими, какие они есть. Хуже, что в отношения двух Америк – Северной и Латинской – вмешался третий – Интернационал.
Об этом нелюбовном треугольнике рассказывает выставка «Ривера в Нью-Йорке», которую с размахом и уникальными подробностями устроил Музей современного искусства[6].
Даже в сравнении с Сикейросом и Ороско Ривера отличается мощью таланта. Если Сикейрос – экспрессионист мурализма, а Ороско – его символист, то Риверу можно считать классиком. Его работы так ладно упакованы в геометрические формы, что кажутся архитектурными и вечными. Как и многие другие его соотечественники, Ривера искал вдохновения в доколумбовом искусстве. Центральный в мексиканской мифологии сюжет конквистадоров Ривера решал как схватку равных. На батальном панно – мертвый рыцарь в латах и его победитель в маске ягуара, которую носили отборные ацтекские воины. Поскольку соперники упрятаны в доспехи и шкуры, мы не видим их лиц. Сражаются не люди, а народы. Истребляя друг друга, они создают Мексику.
Сына испанского дворянина и крещеной еврейки Диего Риверу объединяли с индейцами не корни, а идеи. Как Колумб, он хотел связать два полушария и надеялся этому научиться в Москве, обещавшей заменить вечную рознь всемирным братством.
В СССР Ривера приехал в 1927 году, чтобы отметить десятилетие Октябрьской революции, и прожил там восемь месяцев. На Россию художник, пожалуй, произвел бо́льшее впечатление, чем она на него. Заразивший азартом мурализма современников, он отчасти отвечает за монументальную пропаганду, память о которой сохранило столичное метро. О впечатлениях мексиканца можно судить по скетчам из путевого альбома. Беглые акварельные зарисовки производят странное впечатление: толпа без лиц. Мастер позы и жеста, Ривера любил писать со спины все фигуры, но рабочих – особенно. Они у него – безликие орудия прогресса, рычаги исторической необходимости. В России Риверу интересовали не малознакомые ему этнические типы (о русских он судил по своему парижскому товарищу Эренбургу), а революционная масса, расцвеченная кумачом лозунгов. (Не зная русского языка, художник срисовывал кириллицу так же наивно, как Ван Гог – иероглифы с японских гравюр.)
Лучший, повторенный несколько раз рисунок изображает марш солдат. Вместо голов – синие фуражки. У каждого за плечом чернеет винтовка. Их косой ритм подчеркивает движение и разделяет строй, словно цезура – стопу. Армия у Риверы идет лесенкой, как стихи Маяковского, причем туда же – в светлое будущее.
Разочаровавшись в Сталине (но не в Троцком), Ривера покинул Москву, чтобы искать утопию в Нью-Йорке. Став наконец великим городом, тот нашел себя в дерзких небоскребах. Казалось естественным, что украсить их должен был лучший художник Нового Света.
Риверу пригласил в Америку клан Рокфеллеров. Мужчин с Мексикой связывал интерес к нефти, женщин – к искусству. Основав в Нью-Йорке Музей современного искусства, они устроили в нем персональную выставку Риверы. Приготовив для экспозиции портативные копии своих мексиканских фресок, художник покорил зрителей и, что важней, патронов. Миллионеров и революционера объединяла вера в прогресс и высокую судьбу общего континента. Начав с чистого листа, Америка откроет человеку его истинное предназначение – творчество, преступающее любые границы.
Таким был замысел грандиозной композиции, которую Ривера взялся выполнить для гигантского вестибюля Рокфеллеровского центра. С энтузиазмом взявшись за работу, художник стремительно заполнял стену видениями, которые были бы уместны на полях «Творений» Хлебникова. В центре фрески стоял будетлянин – кумир грядущего. От зрителей его отделяла напоминающая пропеллер фигура. В правом углу сосредоточилось пролетарское настоящее, в левом – буржуйское прошлое. Все бы ничего, но Ривера от символов перешел на личности. Его буржуи играли с дамами в карты и пили коктейли. Один из них был сам основатель финансовой империи. Воинственный трезвенник, Джон Рокфеллер отличался невыносимыми пуританскими добродетелями. В его поместье Кукуит я видел нарядную залу, где гости танцевали лишь тогда, когда хозяина не было дома. Представить его со стаканом за картами значило намеренно оскорбить клеветой заказчиков. Не боясь усугубить конфликт, Ривера написал в правом, оптимистическом углу фрески Ленина. Узкоглазый, похожий на индейца, он смотрел на зрителя с экрана «телевизионной машины».
Нельсон Рокфеллер написал художнику письмо, в котором, восхищаясь проектом, просил убрать сходство с конкретными людьми. Но Ривера не мог остановиться. К тому времени его уже выгнали из мексиканской компартии за критику Сталина. Теперь вся его революционная репутация оказалась под угрозой. Ленин был оставлен, и фреску распылили.
До нас дошли сделанные тайком фотографии. К тому же на выплаченный сполна гонорар Ривера повторил фреску в Мексике. Но в истории искусств казус остался трагедией. Сам Ривера сравнивал свою работу с Сикстинской капеллой, роспись которой владелец (Ватикан?) решился смыть, оставив человечество без шедевра.
Рокфеллеры не оправдывались – ни тогда, ни сейчас, хотя могли бы. Интересно, что бы было, если бы речь шла не о Ленине, а о Гитлере? Согласились бы мы терпеть его портрет в центре Нью-Йорка, Лондона, Парижа, Москвы или уж тем более Берлина? Что, если бы Гитлера написал Пикассо? Матисс? Малевич? И каким гением надо обладать, чтобы художник заставил нас забыть о модели ради автора?
– Оксюморон, – сказал Эпштейн, когда мы с ним подходили к Еврейскому музею Нью-Йорка, – такого, в сущности, не может быть.
– Конечно, – согласился я, – музей нарушает вторую заповедь: «Не сотвори себе кумира».
– Поэтому, – неожиданно заключил Миша, – среди мастеров авангарда столько еврейских художников. Борясь с ортодоксальным подсознанием, они не решались изображать мир таким, каким он создан, чтобы не вступать в конкуренцию с Богом. Отсюда деформации видимых образов, которые, собственно, и отличают авангард от реализма.
– Искажая реальность, – обрадовался я мысли, – художник словно просит у нее прощения за свое кощунственное ремесло. Вот так благочестивые евреи пропускают из благоговения букву в слове «Б-г».
Шагал, однако, благоговел громко, не стесняясь своего богоборческого искусства. Его картины живут озвученными: они кричат и поют. Не зря работы художника украшают оперные театры – и нью-йоркский, и парижский. Побывав в последнем, Солоухин брезгливо пожаловался на то, что французы смешали высокое искусство с местечковым. По-своему он был прав. Шагал хотел вместить мир в родной штетл и научил всех говорить на его языке.