Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Магритт вернулся к этой практике, но радикально сократил маршрут от исходного состояния к конечному. Чтобы сделать ход времени вопиюще наглядным, он использует метаморфозу, квантовым скачком преодолевающую дистанцию от одного к совсем другому. Художник смотрит на яйцо, но рисует уже вылупившуюся птицу.
Расшатывая представления о себе и мире, Магритт расширял наше сознание. Его живопись, как это часто делают, нельзя свести к парадоксам оптических иллюзий. Это не трюк, не аттракцион и не фокус. Картина Магритта – метафизический трактат, сведенный к алгебраической формуле реальности и записанный визуальными средствами.
Сложно? А что остается делать живописи, отказавшейся вторить классикам? Эстетика, наложив запрет на воспроизведение окружающего, вынудила художника манипулировать действительностью, а не копировать ее.
Герой одного рассказа Валерия Попова возглавил в горячее перестроечное время экспертный институт, который отделял порнографию от эротики. Работа кипела, но однажды он напился и заявил, что никакой разницы нет. В результате институт закрыли, и триста специалистов оказались без работы.
Я вспомнил эту историю, когда во время очередной выставки Эгона Шиле классик американской прозы и глубокий знаток живописи Джон Апдайк опубликовал в журнале «Ньюйоркер» рецензию под названием «Могут ли гениталии быть красивыми?».
Чтобы ответить на этот вопрос, каждую экспозицию Шиле, как это было и на этот раз в Музее австро-немецкого модернизма[10], посещают толпы поклонников, не желающих отделять высокое искусство от бесспорной непристойности. Дело в том, что Шиле довел эротику до того последнего предела, за которым остается разве что рентген.
Искусство стремилось раздеть женщину, начиная с палеолитической Венеры, лишенной головы, но не половых органов. С тех пор художники всех стран и времен исхищрялись в стремлении изобразить женщину все более голой. У Тициана женская плоть мерцает, у Рубенса – складируется, у Мане вызывает скандал. Провоцируя публику, художники обостряли ситуацию. В «Завтраке на траве» того же Эдуарда Мане дерзкая скабрезность в том, что нагая дама окружена полностью одетыми мужчинами. У Модильяни ко всему привычных парижан возмутило, что обнаженная модель смотрит им прямо в глаза.
Шиле пошел дальше. У него царит агрессивная нагота без фигового листка античных аллегорий, библейских нравоучений или экзотического антуража. Шиле не оголяет женщину, а выворачивает ее наизнанку. И этим он разительно отличается от своего учителя Климта. На эротических рисунках последнего женщины в распахнутых пеньюарах изображены мягкими, кружевными линиями. Занятые собой, они не догадываются о том, что мы за ними подглядываем в самые интимные моменты их очень личной жизни. Рисунки Климта потакают мужским фантазиям. Это – упражнение в вуайеризме, развивающее любовные капризы рококо. Климт продлил Фрагонара, проводив своих дам с качелей в спальню. Но у Шиле нет игривого оправдания. Эрос для него был противоядием от культуры. Отказываясь от любого контекста, Шиле писал свои фигуры в пустоте, без всякого фона, хотя бы намекающего на ситуацию, в которой делался рисунок.
Мы знаем об этом от свидетелей. В аскетически обставленной студии стояли покрашенные в черный цвет стул и лестница. Шиле часто работал, стоя на ней, предпочитая вид сверху. Он никогда не пользовался резинкой и часто держал карандаш в руке без опоры, рисуя от плеча (попробуйте, чтобы понять, как это трудно). Хотя в каждой работе чистой бумаги больше, чем заполненной, они никогда не производят впечатление незаконченных. Шиле не писал эскизов. Он, как Кафка и Беккет, говорил ровно столько, сколько мог и хотел. Лишь покончив с графикой, художник, отпустив настрадавшуюся натурщицу, прибегал к скупой, но эффективной живописи. Шиле мыслил формой, а не цветом, который он трактовал как курсив или ударение.
Его фантастическое мастерство потрясло современников.
– Есть ли у меня талант? – набравшись смелости, спросил совсем еще юный Шиле у первого художника Австрии.
– Слишком много, – ответил Климт.
Обремененный гением, Шиле выбивался из искусства своего времени. Ровесник и участник тевтонского экспрессионизма, он не вписывался в его идиомы. Тот был вулканом, этот – чеканщиком страстей, особенно – темных. Эротика Шиле не считается со стыдливостью. Враг естественного, Шиле управлял натурщицами, как манекенами, укладывая их на операционном столе своей непугливой фантазии. Характерно, что он любил куклы из яванского театра теней, на которых репетировал сеансы. Обращаясь со своими моделями как с деревянными, он оживлял их пятнами цвета, словно Галатею – поцелуем. Шиле прибегал к краскам лишь в стратегически важных точках рисунка – глаза, губы, соски, гениталии.
Прикосновение эроса возвращало искусство в жизнь, и Шиле не уставал следить за магией этого превращения, пока не попал в тюрьму. Нельзя сказать, что он и раньше не догадывался о провокационном характере своего искусства. Эротику Шиле не вешали на стены. Эти рисунки держали в альбомах богатые венские холостяки, рассматривавшие фривольные картинки после обеда за бренди с сигарой. Сам художник, однако, не разделял этого подпольного – хихикающего – отношения к своим сюжетам.
– Я рисую свет, исходящий от тела, – оправдывался Шиле, когда его арестовали за непристойность, – и мои работы должны храниться в храме.
Австрийские власти с ним не согласились. Многие рисунки были уничтожены, а их автор просидел 24 дня в провинциальной тюрьме. Там он писал автопортреты без зеркала и вылепил из хлеба соседа по камере, причем столь удачно, что миниатюрная скульптура кажется античной камеей.
Выучив урок, Шиле стал писать одетых. Например, жену в таком пестром платье, что оно почти вытеснило ее с портрета.
Шиле любил рисовать худых, с выпирающим сквозь скудную плоть скелетом. Он всегда помнил о костях, будто с детства страдал артритом. На его рисунках длинные конечности соединяются в распухших узлах суставов, как колени бамбука.
Люди у Шиле напоминают растения, а растения – людей. Лучшие из них – подсолнухи. Ван Гог, перед которым Шиле преклонялся, писал срезанные цветы, находя в них квинтэссенцию нестерпимо желтого цвета, которым светит на юге полуденное солнце. Сводя с ума и расплавляя реальность, цвет у него поглощает форму. Для Шиле важнее тело: стебель-хребет и листья-руки. Гибкий, словно у триффида, экзоскелет подсолнуха придает ему энергию, которая объясняет безвольное движение цветка вслед за солнцем. Крутя, как мы, головой, подсолнух – жертва тех же инстинктов, с которыми и нам не справиться: одним миром мазаны. Зная об этом, Шиле не верил в гармонию природы.
Зато он доверял урбаническим пейзажам. Любитель старых городков Богемии, в которых он находил «остатки благородной цивилизации», Шиле писал их безлюдными и живыми. Лишенные архитектурных красот, но соблазняющие жилым уютом, они демонстрируют победу конструктивной геометрии над произволом иррациональных желаний. Кажется, что только тут можно жить, не страдая.